— Теперь ещё шпиономания начнётся, — зловеще предрёк он.
— Маньякомания, — не менее зловеще поправил Мыльный.
Гулкий лязг тюремного засова — это, конечно, штамп. И если бы только литературный! Такое впечатление, будто железные двери в камерах проектировались в специализированной особо секретной шарашке, причём внимание их создателей было в первую очередь обращено на акустику, и лишь потом уже на прочность.
Итак, гулко лязгнул неизбежный литературный штамп — и в следственный изолятор был помещён третий задержанный, взглянув на которого Пётр и Славик малость ошалели, ибо им оказался не кто иной, как Сергей Овсяночкин. Под левым глазом руководителя литературной студии неспешно дозревал небольшой синяк, а по правой щеке пролегала свежая царапина.
«Неужели с допроса?» — потрясённо подумал Пётр.
Более осведомлённый Славик, разумеется, так плохо о своих сослуживцах не подумал (бьют чисто, без синяков), но озадачен был не меньше маститого собрата по перу.
В свою очередь, вошедший уставился на обоих сокамерников, затем открыл рот и в грубой нецензурной форме, неожиданной в устах лирического поэта и редактора детского журнала «Кренделёк», выразил злобное изумление.
— За что, блин, сидим? — ядовито полюбопытствовал он, вновь перейдя на относительно литературную речь.
— Я — маньяк, — грустно представился Пётр. — А Вячеслав — не знаю. Наверное, мой сообщник…
— Какой ты, блин, маньяк? — жёлчно отозвался Овсяночкин. — Маньяк нашёлся! Это я — маньяк, а ты… — Не договорил и, болезненно морщась, принялся ощупывать нижнюю челюсть.
Картавость его после безвинно принятых побоев заметно усилилась. Кроме того, от поэта явно несло спиртным. Из запоя Сергей, надо полагать, так и не вышел.
— Баба на бильярде, — расстроенно сообщил он, осторожно дотронувшись до царапины на щеке, — хуже, чем баба на корабле. Детей рожай! Ужин мужу готовь! Нет, блин, прутся на бильярд…
Затем узники обменялись горестными историями.
И пусть то, что произошло с Сергеем Овсяночкиным, послужит вам уроком: играя в «американку», он имел неосторожность поправить противника, дескать, говорить следует не «киём», а «кием», за что хлёстко получил в ответ совершенно безнравственную рифму к одному из этих слов. И нет бы ему прикусить язык — не удержался поэт, подначил, да ещё и под руку:
«А ну как маньяк услышит?»
Партнёр поперхнулся — и скиксовал.
«Сам ты маньяк!» — в сердцах бросил он, после чего все в бильярдной, в том числе и девушка за соседним столиком, невольно прислушались к их разговору.
На свою беду именно в этот миг Сергей поймал кураж: с треском положил дуплет, потом свояка в среднюю лузу и, завершив партию авантюрнейшим абриколем, стал на радостях говорлив.
«А что? — молвил он, победно опершись на кий. — Почему бы не допустить, блин…»
И — походя, играючи — выстроил общую теорию маньячества, о которой столь долго мечтали криминалисты. Был ли тому причиной талант Сергея Овсяночкина (сказано же, что фантастика есть продолжение поэзии иными средствами), или же долгое потребление спиртных напитков аптекарскими дозами и без закуски, но речь его прозвучала настолько убедительно, что присутствующие оцепенели, а он, дурачок, этим спасительным мгновением не воспользовался.
В итоге — синяк, в итоге — царапина, в итоге — ушибленная нижняя челюсть и ещё шишка на самой маковке от удара бильярдным кием. Или киём. Смотря с чем рифмовать.
— М-да… — заключил со вздохом Пётр Пёдиков, дослушав исповедь до конца. — В целом, конечно, мысль здравая: если перебить всех грамотных, обязательно пришибёшь и маньяка… Во всяком случае, одного из двух…
— А что за теория? — с интересом спросил Славик.
Общая теория маньячества, оглашённая Сергеем Овсяночкиным в бильярдной торгового комплекса «Комма» и воспроизведённая затем в следственном изоляторе, открывалась злобными нападками на человеческую личность.
Что мы о себе возомнили? Кто мы такие? По какому праву полагаем себя главной ценностью? Язык живёт тысячелетия, а мы даже до ста лет дотянуть не можем. Неясно ли, что отдельная особь не имеет самостоятельного значения — она всего лишь клеточка огромного организма, именуемого языком. Человек может заниматься чем угодно: срубать бабки, строить дворцы, изобретать велосипеды — однако настоящая его задача одна: породить собственное подобие и передать ему язык в целости и сохранности.
Наша вера в уникальность человеческой личности поистине трогательна. Мы никак не желаем понять, что, будь каждый из нас незаменим, жизнь бы остановилась.
Гордыня, господа, гордыня!..
Однако случая ещё не было, чтобы Сергея Овсяночкина не перебили на самом патетическом месте.
с пафосом процитировал Пётр Пёдиков пламенные строки революционного поэта. —
Славик также был в некотором замешательстве.
— Так ты о языке или о народе? — уточнил он.
— Без разницы! — отрубил Овсяночкин.
— Как это?..
— Видите ли, Вячеслав… — интеллигентно заблеял со своей шконки задержанный Пёдиков. — Были времена, когда слово «народ» и слово «язык» означали одно и то же. Скажем: «Пришёл Бонапарт и привёл с собой на Русь двунадесять языков…» То есть привёл армии двенадцати покорённых им стран. Или, допустим, кто такие язычники? Нехристи. То есть народы! Народы, до которых ещё не добрался свет истинной веры… Так что в этом смысле Серёженька совершенно прав.
Недоучка-филолог издал недоверчивое мычание.
— А если опираться на генетику, — ласково пояснил Пётр, — придётся изъять из русской литературы почти всех наших классиков. Репатриировать Лермонтова в Шотландию, Тургенева — в Калмыкию, а уж куда выслать Владимира Ивановича Даля — даже и не знаю, столько в нём разных кровей намешано… Нет-нет, Вячеслав, даже не сомневайтесь: народ — это язык. А язык — это народ.
— Народ-точка-ру! — неистово призвал всех к молчанию Сергей Овсяночкин.
И камерное заседание литстудии продолжилось.
Итак, язык есть единый организм. И подобно всем организмам он подвержен старению и недугам. Если в какой-либо его клеточке случается информационный сбой и она вместо «жёлчь» начинает выдавать «желчь», это болезнь. Язык чувствует недомогание и вынужден принимать меры. Но какие меры может он принять? Удалить или, допустим, прижечь поражённую клеточку язык не в силах, поскольку, простите, ни ручек, ни ножек у него в наличии не имеется. Зато многочисленные ручки и ножки имеются в наличии у его носителей, то есть у нас с вами. А поскольку язык и мышление — в сущности одно и то же…
— Почему одно и то же? — не понял Славик.
— Потому что логические структуры, — просветил сообщника Пётр Пёдиков, — выявляются лишь путём анализа языковых выражений.
— Это где ж ты такую дурь вычитал?
— В учебнике логики для юридических вузов, — любезно информировал скромный серийный убийца.
Крыть было нечем.
— Народ-точка-ру!..
— Слушаем, Серёженька, слушаем…
Итак (продолжал поэт), поскольку язык и мышление — в сущности одно и то же, мы имеем право предположить, что он способен мобилизовать свои здоровые клеточки на борьбу с клеточками поражёнными. Практически это происходит так: услышав неправильное речение, человек, призванный языком в ряды защитников, испытывает жгучее желание уничтожить безграмотного субъекта. И уничтожает.
— Минутку, минутку!.. — Теперь уже возмутился Пётр Пёдиков. — Если язык, ты говоришь, может полностью овладеть человеческим сознанием, к чему все эти излишества? Пусть овладеет сознанием того, кто его коверкает, и учинит ему инсульт! Или, скажем, заставит совершить самоубийство… Зачем подключать кого-то ещё?
Судя по тому, с каким блеском Сергей Овсяночкин парировал это довольно каверзное возражение, предъявлено оно ему было не впервые.