Выбрать главу

Стесняться мне нечего, мудрыми, вообще-то, отнюдь не переполнен этот мир, да и тот - пятьдесят второго года - тоже не был. В том году, в прибитом пылью глубинном городке Жанна Цололос ходила среди бела дня, и в тёмные вечера тоже, в сари и с нарисованным над переносицей третьим глазом. Вряд ли кто-нибудь сочтёт такие привычки признаками мудрости. Зато в моей теперешней кулибке это сари становится зеркалом, пусть и с шелушащейся амальгамой, но отражающим всё необходимое. Для краткости назовём это зеркало памятью. То есть, еще одним вывороченным карманом старого, провисевшего в глубинах шкафа тридцать лет пальто. Карман этот, правда, с дыркой, но ничего... Это зеркальце памяти ничем не хуже того с дырочкой на манер зрачка, во лбу знаменитого ухогорлоноса Миссионжника, а в этом зрачке виднеется другой, поменьше, в котором, в свою очередь, или из которого беспорядочно сыпятся бесповоротно отрезанные от меня ноготки: Жанна, Ася Житомирская, Жора Устименко, Ю, Ба с полувопросительным прищуром, Иван Кашпо-Белов со вздутыми мышцами... и другие, и все такие другие... и вот, он сам: Сандро Сандрелли.

Перебирая потрескавшиеся фотографии, произнося странно звучащие слова, будто на чужом языке и во всяком уж случае - чужим голосом, все эти имена, преисполненные лета и таврической пыли, льда в опилках и любви в осколках, и глядя на такой заманчивый, такой глупый жаннин, красный третий глаз, я завожу опять ослабевшую было пружину, и холодное зеркало опять становится тёплым фотограммопатефоном, игла-скальпель скользит по серебряной амальгаме канавок моего мозга, оживает память, уколотая иглой - пардон, претерпевшая маленькую неприятность... Я пытаюсь склеить обрывки давно использованной копирки, из разных имён склеить общее имя, из отдельных портретов собрать групповое фото и запустить его снова в канавки мозга, как запущены были когда-то в канавку, отделяющую тротуар от мостовой, дождевые пузыри, в переулке, ниспадающем в закат у нашего дома с тяжёлой резной дверью, в самом центре Старой части города. В двери щель для почты, прикрытая металлической пластинкой: "Для писем и газет". Это и есть память. Игла бежит по извилистой канавке мозга, год пятьдесят второй.

Поскольку с недавних пор я спал в кабинете Ди, то есть, ближе всех к входной двери со щелью, если не считать спящих вмёртвую Изабеллы с Ю, то ночные звонки будили меня одного. Звонок был очень слаб: в двери торчал медный ключик, который следовало повернуть. Я покорно вставал на этот зов, и почти не раскрывая глаз, принимал участие в ритуале побудки областного судмедэксперта, моего отца. Активной стороной были милицейские патрули, находившие для отца дичь, почему-то, в основном ночью. Сказать правду, не всегда свежую дичь. В конце пролога, игравшегося мною, отец одевался и уезжал, или, реже, отсылал патруль через моё же посредство подальше, что означало - до утра. После таких отсылок у меня требовали открыть дверь, - в том году такая операция страха ещё, или уже, не вызывала, по крайней мере у меня. В ту ночь я так и сделал, открыл.

- Вот что, малый, - разглядев меня, сказал патрульный. - Зови сюда его самого.

- Так нельзя, - возразил я.

- Можно, - подмигнул он. - Скажи, на Большом базаре, на площади, нашли мёртвого младенца.

Вид у меня, в трусах ниже колен и в майке выше пупа, был славный. Потому он, наверное, и подмигнул второй раз: двумя глазами. Как слёзы, с козырька его фуражки стекали капли дождя. Я не двигался с места, и он нажал:

- Младенец мальчишеского полу, скорей всего - удушенный.

Зачем он рассказывал всё это мне? И с такими глубокими паузами:

- Грудной... Закопанный...

Я молчал. Была глубокая ночь. Накрапывал дождик.

- Ты спроси отца: сюда заносить, или как?

- Совсем сдурели, новобранцы, - заявил отец, натягивая брючину на протез. - Можно подумать, я тут для своих клиентов тоже пуховые одеяльца держу. Скажи ему - сейчас поедем. А сам ложись.

Тоже относилось, по-видимому, к частной практике Ди.

Отец с матерью спали в столовой, той самой - на три ступеньки ниже, ночью превращавшейся в их спальню. Я ушёл к себе и лёг, и какое-то время лежал, слушая дыхание Ю, умноженное на вдвое учащённое дыхание Изабеллы. Мысли мои вертелись вокруг мальчишеского "полу", я, вероятно, как-то относил себя к нему. Перед глазами возникало и пропадало плоское, нецветное изображение базарной площади, чаще - той её части, которую в зиму нашего с Ба путешествия туда ещё не успели замостить, где тогда располагались раковинка с шапито, клетки и вагончики. Я воображал себе теперешний пустырь на этом месте, раскисшую глину, роющихся в мусоре свиней, вдруг откапывающих младенцев или то, что от них осталось. Потом я всё же увидел тигров, жрущих эти остатки, и выражающих изумлённое одобрение зевак... Затем появились санки, калоши, пошёл снег, и я уснул.

К завтраку отец был уже дома. Иначе и быть не могло, Ба не прощала никому проступков, покушающихся на основные параграфы домашней конституции. Отсутствие кого-нибудь за столом оскорбляло её, как ненароком выпавший за едой в тарелку зуб. Возможно, именно потому она постоянно присматривалась к моим зубам. Обстоятельствам, с которыми ей приходилось иногда идти на компромисс, она уступала будничные обеды, но не воскресные, и не завтраки-ужины. Да и эта уступка делалась в те дни, когда отца вообще не было в городе. Командировки же матери не принимались в расчёт, как и девятимесячные отсутствия Изабеллы: обе они пребывали между разрядами членов семьи и гостей. А Жанна? Это вопрос особый, вопрос бабочки-однодневки. К тому же, у Жанны была и своя Ба, свой дом и тамошний обед, куда ей следовало являться прежде всего. Изабелле предстоял ещё один год учёбы в институте, конечно же в Москве, а матери - неизвестно сколько ещё полагалось обучаться новым для неё правилам жизни, чтобы после успешной сдачи экзаменов перейти в разряд полноправных родственников. Учились обе они старательно, хотя и по принуждению: мать cбегала к семейному столу от своего Горздрава, а Изабелла из микробиологической лаборатории, куда её на лето устраивал Ди. Дом был у обеих под рукой, ведь в этом городе всё было под рукой, одно к одному... разумеется, в той его части, которую мы признавали городом. Мы, то есть, Ба.

Было раннее летнее утро. Дом приходил в себя, оживал, нет, налаживал внутри себя движение, как это делает машина, обладающая определённой ей навсегда функцией. Сказать "навсегда" - вовсе не означает не замечать скрипа, и неохоты, с которой подчас двигались члены этой машины. Но неохота распространялась и на желание замечать скрип, и потому: навсегда. Пока Ба и Валя занимались завтраком на кухне, Изабелла и мать делали уборку соответственно в кабинете и в столовой, мужчины - Ди, Ю и я - приводили в дневной порядок себя. Под контролем старших, точнее - одного только Ю, я выжимал маленькие гантели, приседал, подтягивался на турнике, делал преднес и обливался затем до пояса. После чего раза три-четыре чистил зубы, пока результаты не сочтут удовлетворительными, в этом случае - сочтёт Ди. Три или четыре, зависело от того, как долго Ди и Ю брились. Уборка спальни Ба лежала на ней самой, она никому бы и не доверила её. Так же, как и парадную посуду в буфете и настенные тарелочки в столовой. Это был её алтарь, и она священнодействовала, протирая, к примеру, своё трюмо. Это был акт религиозный, а молитву - кто ж препоручает другому? Только люди соборно-церковные, а Ба мало что о них знала. Час её молитвы наступал после завтрака, когда её личный храм - дом пустел и темнел, окна забеливались мелом... то есть, закрывались многополезными ставнями, летом - не для сохранения внутреннего тепла, а чтобы как раз не впускать внутрь наружный жар.

Возможно, тот день был воскресным. Исхожу из того, что завтрак представляется слишком долгим для будничного, а о длине завтрака можно судить по количеству того, что было сказано за столом. Впрочем, этот разговор мог быть тогда разбросан по нескольким дням, а собрал его в один - я, сейчас. Теперь уж правду не установить, да и к чему она, такая правда. Главное, отец успел к самому началу: мы начали с яичницы и помидоров, а он уселся за стол, когда яичница ещё не остыла. Его попытку съесть свою долю прямо со сковороды Ба пресекла без слов, мановением лишь пальца.

- Жрать хочется, - несмотря на неудачу, весело пожаловался отец.