Итак, отец с самого начала получил преимущество перед Ю. И что бы после ни происходило, он этого не забывал, и не давал забыть другим. Даже свои несчастья он использовал, чтобы напомнить всем о своём врождённом преимуществе, освещая их так, что они сами становились очередным его преимуществом. Делал он это необычайно ловко, подобно умелому фокуснику, превращающему неприятную пустоту ящика - в приятного голубя или зайчика. Продемонстрировать своё умение он был готов в любой час суток, на любой сценической площадке. Но в конце концов любимой его сценой стала наша столовая комната, а излюбленным часом - тот, когда вся семья собиралась к обеду за овальным столом. Сценой, разумеется, вынужденно любимой: боюсь, другой у него к тому времени просто не осталось. Но не стоит забегать вперёд...
Из своего преимущества в восемь лет отец несомненно извлекал выгоды и в школе, где они с Ю учились. Со своей стороны это же мог бы делать и сам Ю, ведь отец был с первого до последнего класса отличником, больше, чем отличником - надеждой школы. Ему прочили великое будущее. О, опять оно будущее, вечно путается под ногами!.. Но всё же кое в чём эти надежды оправдались, ведь к сорок третьему году из одноклассников отца осталось в живых лишь трое, и среди них - он. Хотя и не вполне в целости, но всё же в живых. Ю мог бы извлекать из репутации старшего брата выгоды, однако, случилось совсем наоборот: на отца возлагались поистине все надежды, и на долю Ю не осталось ни одной. Любопытно было бы глянуть на обоих братьев во время большой перемены, но, кажется, это нелегко было проделать. Есть подозрения, что там они никогда не встречались. А если и встречались - то даже не здоровались. Известно ведь, к примеру, что отец намеренно задерживался по утрам и выбегал из дому к первому уроку впритык, чтобы не идти в школу вместе с маленьким Ю.
Вне школы отца учили немецкому, французскому и музыке. Музыка отпала первой. Ба обнаружила в отце не только обычное упрямство, или какие-нибудь частные дефекты дарования. Нет, он продемонстрировал, так сказать, полную свою дефективность, в потрясшем Ба объёме, действительно уникальном: от врождённого отсутствия слуха - до неспособности скоординировать самые примитивные движения. Конечно, оправившись от потрясения, Ба приложила бы все усилия к отцу и, может быть, чего-нибудь бы добилась от него. Но тут, к счастью, на свет появился Ю. И через три-четыре года всё, что касалось музыки, перешло к нему. Кроме одного, кроме преувеличенных надежд насчёт его музыкального будущего. Потрясение, испытанное Ба при обнаружении врождённого музыкального уродства старшего сына, оставило после себя пусть и живописные, но руины: Ба словно бы надорвалась в своих усилиях выстроить отцу определённое будущее. И это, в свою очередь, подорвало усилия судьбы Ю. Ведь Ба занималась с ним игрой на пианино довольно вяло, лишь по инерции, а вскоре перестала совсем. И его инструментом стала скрипка, а учителем - старая местечковая знаменитость, некий свадебный скрипач.
Вторым отпал французский. Выяснилось, что за пять лет обучения француженка - барыня из бывших, жившая в соседнем доме - не смогла привить отцу даже самые элементарные навыки речи. Для Ба это был второй удар. Не замедлил последовать и третий: немецким отец овладел быстро и превосходно, мог часами читать наизусть Шиллера и Гёте. Немец-эмигрант, коминтерновец, сумел сделать то, чего не сумела барынька из бывших. Этот третий удар был столь мощным, что Ба задумалась о причинах такой неиссякаемости источника ударов. И пришла к выводу, что виновником по меньшей мере последней неудачи был не совсем искоренённый обычай её с Ди иногда говорить на идише. Она немедленно приняла меры, чтобы хотя бы в будущем не получать ударов с этой стороны, и с тех пор в доме говорили только по-русски, во всяком случае - при детях.
Но барыня-неудачница всё же дала отцу кое-что, и этого никто не мог отрицать, хотя с точки зрения Ба оно вовсе не было тем, что считается полезным. Она разбудила в отце честолюбие, и прежде всего - рассказами о своей прежней жизни в больших столичных городах, жизни бурной и блестящей, только и достойной называться жизнью. Собственно, ни о чём другом "француженка" и не умела говорить: с чего бы ни начинались уроки, она немедленно сбивалась на эту тему. После таких разговоров у отца появилось стремление стать не только первым парнем школы или городка, но и чем-то большим. Границы жизни, до тех пор очерченные пределами местечка, раздвинулись. Отец стал подумывать о своём будущем всерьёз, и в нём сразу проявилась жёсткость. Он быстро приобрёл уверенную манеру держаться, вдруг повзрослел, почувствовал себя утончённей своих родителей-провинциалов, и даже на Ба посматривал несколько сверху вниз, будто уже глядел на неё из той столицы, куда только собирался переселиться. Естественно, замечая эту всё возраставшую его чужесть, и Ба всё дальше и дальше отодвигалась от него, и всё ближе придвигалась к Ю. Зато девочки-ровесницы стали сходить от отца с ума.
Ди отреагировал на такие перемены по-своему, попыткой приблизиться к старшему сыну, занять место, оставленное Ба. Это удалось ему без труда, так как он не спорил с новыми мечтами сына, а наоборот, придал им конкретные очертания: в буквальном смысле слова. Он подсунул моему отцу свои альбомы, те самые, которые аккуратно вёл по вечерам у себя в кабинете. В альбомах содержались тщательно нарисованные самим Ди тысячи красочных картинок, изображавших внутренние органы человеческого тела, здоровые и больные, целиком и в разрезе. Качество рисунков было несопоставимо со всеми существовавшими учебниками анатомии: Ди рисовал прекрасно. К рисункам прилагались и комментарии, очень внятные и выполненные превосходным почерком. Альбомы были произведением поистине художественным, и кто, как не отец, мог бы это по достоинству оценить? Ведь он и сам неплохо рисовал, и с удовольствием не только рассматривал, но и копировал рисунки Ди. С другой стороны, крепко привитые барынькой растиньяковские мечты, и это сладкое слово "Москва", не сходящее с уст, вечно звучащее по радио и фигурирующее в заголовках газет, и в приложение ко всему - сознание своего преемственного старшинства в семье, обеспечивающего свободу выбора... Взятое вместе, всё это определило отцу и будущую профессию, и место обучения. Он закончил школу, твёрдо зная, что и где будет делать. И с этим знанием уже не спорил никто. Даже, по видимости погрузившаяся теперь в воспитание младшего сына, Ба.
Отъезд в Москву прошёл почти торжественно, ничто не предвещало разрыва - в семье или судьбе. Но это был именно разрыв. Отъезд провёл жёсткую черту подо всем, что осталось позади, в прошлом. Собственно, впервые в жизни отца оно появилось: личное прошлое. Нет-нет, виновных искать не надо, их не было. Были лишь участники. Всем им отъезд отца представлялся победным посольством маленького городка в столицу государства, в высшие сферы бытия. А на деле он стал вариантом эмиграции с неизбежным из неё возвращением. Видно, эта штука эмиграция и, в той или иной форме, возвращение - врождённое семейное свойство, воплощаемое в жизнь, пусть и своим особым способом, хотя б одним представителем каждого поколения рода. Отец, без сомнения, нашёл бы что ещё добавить по этому поводу, если б глянул и на себя глазами своего Ломброзо: с точки зрения врождённого сходства, а не приобретенных различий.
Ещё на вступительных экзаменах он стал лидером курса. А после первого года - институтской знаменитостью. Его прекрасная память, уверенная манера держаться - жёсткая, с привкусом металла, но достойная, редкая тогда внешкольная подготовка, всё это завоевало ему уважение преподавателей и, опять же, девушек. Не следует преуменьшать значение последнего обстоятельства для репутации лидера. Через год он крепко стоял на ногах в своём кругу, и никто не сомневался, что ему уже приготовлено место на кафедре института. Он сам нисколько в том не сомневался. Он даже стал подбирать у букинистов свою будущую библиотеку, имея в виду квартирку, которую ему дадут от института, когда придёт время... Но, увы, куда скорее пришло время совсем иное. Отец не успел съездить домой на каникулы после первого курса. Началась война.
Он сразу же подал заявление об отказе от брони и с просьбой об отправке на фронт. Такой поступок был очень естественен, как естественно было не сообщить о нём Ди и Ба. От брони отца не освободили, зато зачислили в вечернюю группу, занимавшуюся изучением радиoаппаратуры, взрывных устройств и немецкого языка. В этой группе он тоже быстро стал лидером. Продолжая днём сидеть на лекциях в институте, он писал там всё новые и новые заявления, но их не замечали, пока не было объявлено московское добровольческое движение. Вот когда вспыхнула звёздная минута отца: он стал застрельщиком движения в институте. Но, в отличие от других застрельщиков, он отправился на передовую с первым же отрядом, и через три дня уже лежал в медсанбате, имея пулевое и два осколочных ранения. Он потерял ногу, вытаскивая с ничейной земли мёртвого приятеля, который через двадцать лет оказался живым и, главное, невредимым. Началось его скитание по госпиталям. Четыре месяца прошли в переносах его неподвижного тела из операционной в перевязочную и назад. Он никогда не терял сознания, не умел, эта благословенная врождённая способность не была ему свойственна. Привитые ему француженкой навыки не производили на хирургов и сестёр впечатления, да и как он мог их использовать, если был неподвижен? Зато он использовал другие свои качества. Он комментировал все операции, производимые с его телом, перевязки, и нельзя сказать, что вмешиваясь в этот эзотерический процесс, он приобретал приязнь других его участников. Совсем наоборот, его очень невзлюбили. Сказать, что эта нелюбовь к нему персонала была вредной для его здоровья или, скажем, бесполезна - также нельзя. По крайней мере, он сам впоследствии утверждал, что только эта неприязнь помогла ему выжить. Им меньше занимались, ему не мешали, он был предоставлен самому себе. Своим знаниям и своему инстинкту.