Выбрать главу

- Дурак, - повторил своё и Сандро, - теперь уж точно: дурак.

- Дурак? - подхватила Ба. - Ну нет, другой раз меня не проведёшь...

Она прищурилась, словно прицелилась, поджала корячащиеся губы, и точным отработанным движением стукнула щёткой по сиявшему перед ней ослепительному пробору.

- Урод, - чётко выговорила она вместе со звонким стуком щётки. А потом ещё дважды два раза ударила туда же, и под этот аккомпанемент дважды повторила:

- Жалкий урод, жалкий урод.

Ей удалось добиться своего: под ударами щётки, чтоб не сказать - судьбы, пробор развалился. Лаковые волосы упали Сандро на лоб и прилипли. Он прикрыл глаза. И пока он так, с прикрытыми глазами, стоял и покачивался, Ба бросила щётку на пол и яростно топнула по ней подошвой босоножки, раз, другой... Она топтала щётку, и та издавала жалобные писки, похрюкивала фальцетом, и стонала хриплым тенорком. Потом Ба вдруг залилась слезами и бросилась ничком на тахту. Та тоже хрюкнула, и тогда только Сандро открыл глаза.

- Теперь я пойду, - сказал он. - Пожалуйста, извините.

К кому обращался он, ко мне? Смотрел он в мою сторону. Кого надо было извинять? На этот раз Ди опередил меня: кивнул первым. Сандро взошёл на ступеньки, вышел за кулисы в тамбур, занавес запахнулся, номер был окончен кончен бал. В который раз за день гулко захлопнулась парадная дверь. Ди присел рядом с Ба на тахту и положил на её затылок тщательно отмытую, розовую ладонь.

Подошвы босоножек лежащей ничком Ба были, наоборот, желты от мастики. Бросались в глаза их направленные на меня, стоптанные набок невысокие каблучки. Ба лежала неподвижно, будто уснула. Ди запустил целительные пальцы в её пепельные, с табачным оттенком локоны.

- Как же ты так, - сказал он укоризненно и добродушно, - ведь с нами тут мальчик.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Кончен бал, пришла осень. Совсем почернели и заметно похолодали ночи, отзвучали мендельсоновские Lieder и вагончики вместе с шапито покинули город. На оголившуюся площадку вернулись рабочие, чтобы, наконец, замостить базарную площадь до забора, до конца. Глава двадцать первая, предпоследняя: двадцать первого августа переехали и мы.

Вот это был номер: мать выбрала наихудшую квартиру из всех предложенных ей, на втором этаже трёхэтажки. Возможность выбирать квартиру выглядит сегодня несколько архаично и дико, даже смешно, но ведь и год был дико смешон, совсем не такой, как нынешний. У всех соседей были балконы, а мать соблазнилась эркером, и мы лишились даже отдалённого подобия палисадника. Ко всему прочему, наши окна выходили на улицу, а не во двор, и это была совсем не такая улица, как перед старым домом, а асфальтированное шоссе Энтузиастов. Прямо под эркером находился вход в гастроном, в пять утра там начинали греметь молочные бидоны, выстраивалась шумная очередь, и не замечать этот галдёж было трудно, так что мы просыпались теперь слишком рано. Заснуть вечером тоже было нелегко, по шоссе проезжали автомобили - к счастью, в том году ещё не так часто - и лучи фар, отлитые в формочках оконных переплётов, подобно мороженому в ячейках мороженицы, картинкой конструктивиста пробегали по стенам комнат, сбивая настенные тарелочки... если б они у нас были. Этот пробег картинки по стенам всегда сопровождался рёвом мотора, как нарочно. А дело было в том, что дом стоял на середине подъёма шоссе, и водители как раз тут и переключали скорость.

Было трудно привыкнуть и ко всей этой части города, и не только мне. Отцу приходилось теперь тащиться на работу в трамвае, мать вскоре вообще сменила службу: перешла в "Скорую помощь". Таким образом, с её административной карьерой было покончено. Последней точкой в ней, точнее - восклицательным знаком, был бурный разговор по телефону с Кругликовой, в котором мать занимала непривычную, оборонную позицию. Крыть ей было нечем, дело действительно выглядело так, будто она обманом выкачала из учреждения жилплощадь и тут же смылась. Несмотря на обидное обвинение в двуличности, мать не бросила трубку, всё-таки Кругликова продолжала оставаться начальством.

Все эти неприятности, впрочем, имели и положительный результат: отец, наконец, купил напророченную некогда Ю машину. Но это случилось чуть позже, а пока отец ездил на трамвае и потому являлся домой уже не в девять, а в десять вечера, почти ночью. Иногда и вовсе не приходил ночевать: новые хлопоты, внезапно умер старый Кундин и отца назначили начальником экспертизы. Его заместителем стал молодой Кундин. Меня тоже обуревали хлопоты, кроме школы новый двор, и, стало быть, новые дворовые. Проблему и моего начальничества нужно было решать заново, опять начинать с ноля, хотя бы для того, чтобы не загреметь вниз по моей административной лестнице: не очутиться вообще вне её, в козлах отпущения.

Я захандрил довольно скоро. По воскресеньям мы, конечно, ездили на обеды в старый дом, но мне этого было мало. Потому и по будням я наседал на мать с требованиями прокатиться в Старую часть, раздражая её нытьём и... как правило, без осязаемых последствий. Однажды мне удалось сломать её оборону, но для того потребовалась настоящая истерика. Это было ночью, отец ещё не пришёл с работы, и матери уже было ясно, что он вообще сегодня не придёт: остался ночевать в своём кабинете. Учитывая ласковых девушек в его лаборатории, антураж для истерики подвернулся подходящий, и она была не совсем искусственной: метавшиеся по стенам конструктивистcкие квадраты кого угодно довели бы до галлюцинаций. Я уже лежал в постели, но, стоило мне опустить веки, в спальню огромными шагами входила страшная старуха в сапогах. Под завывание моторов за окном - она подходила ко мне и клала на лоб раскалённую руку. Я вскрикивал, и сразу же открывал глаза: старуха исчезала. Мать, кажется, была сильно напугана моими закидонами, пустотой квартиры - а может, тоже опасалась появления в ней какой-нибудь жуткой старухи... И когда я, после очередного вскрика, потребовал немедленной моей доставки в старый дом, она на удивление легко согласилась. Наверное, она в глубине души надеялась встретить там отца, или даже планировала внезапно нагрянуть в тайное его лежбище... Не знаю, но я добился своего, и мы поехали.

Мы ехали... впрочем, ночной трамвай, скудные фигуры пассажиров, спящая кондукторша, рвущие сердце звоночки, и прочие минималистские, скупые ухватки осеннего, быстро сгущающегoся времени, всё это тянулось долго. И достаточно об этом: о нём сказано столь же аскетично, каково оно само. В конце концов мы достигли цели, и оказались в мире, абсолютно не похожем на тот, оставленный далеко позади. Сияла люстра, отбеливая двойные, смахивающие на карточные, бюстики на "Беккере" - головками вверх, и головками вниз: у отражений. Бело-розовый кафель во всю стену, крахмальная скатерть на овальном столе. Аккуратно расставленные на блюдечках полупрозрачные чашки, сиятельный самовар. Но главное - плотные ставни, намертво задраивающие окна, с улицы не ворвётся сюда ни один блик фары, ни один всхлип мотора... Задраенные иллюминаторы трюма, олицетворение стойкого сопротивления штормам снаружи - и постоянства внутреннего штиля, пристойного порядка. Здесь не было, и не могло быть тараканов. И здесь мы застали отца.

От прорвавшегося было и сюда августовского шторма, того самого, после которого почернели и охладились ночи, не осталось и воспоминаний. Ю давно вернулся к своим обязанностям по хозяйству, Валя - к своим. Изабелла уехала в Москву. Нескончаемым потоком шли к Ди на поклонение больные младенцы, теперь и ночью их можно было свободно принимать: освободился кабинет. Ба снова стала играть свои, то есть, мендельсоновские "Lieder ohne Worte". В доме опять запахло цветами и аптекой. В такой поздний час меня не стали сажать за стол, сразу увели в спальню, на моё прежнее - до соседства с Ю и Изабеллой - место. Эта ohne Worte, бессловесная операция означала: всё прощено и забыто. У неё была, впрочем, и функциональная сторона, ибо меня удалили, чтобы за столом мог без помех позаседать консилиум, по отложенному некогда вопросу "я и невропатолог". Наверняка и психиатру Нёмкину, а может - и его дочери Наташе икнулось в ту ночь, хотя никто из нас не пил шампанского, только чай. Да и его - только мать.

Я не испытывал ни малейшего интереса к заседанию, лёжа в непроницаемом мраке спальни, ни тебе тут фар, ни старух. Мне хорошо, и это всё, что думалось мне. Интересно, почему нельзя всегда вот так, такими простыми средствами сделать себе хорошо? Или так положено, чтобы жить не было хорошо, как положено лекарству быть обязательно горьким? Перекрахмаленная простыня прицарапывала спину, не лучший строительный материал, казалось бы, для кулибок. Но я так давно не строил её, с августа, когда вдруг начал задыхаться в ней, что эта казалась мне наилучшей из возможных. Сон не шёл ко мне, но я и не звал его. И обрадовался, когда приблизительно через полчаса дверь скрипнула и на пороге возник знакомый силуэт Ди. Значит, консилиум закончился, а поскольку пришёл ко мне именно Ди - то закончился ничем, решение вопроса снова было отложено. Ди подошёл к кушетке и присел ко мне, почти не уменьшившись в росте. Мне вдруг впервые стало ясно, что он был не намного выше меня, очень маленький. Наверное, я немного подрос, если заметил это. Мне стало ещё лучше, и пересохшие от недосыпа веки мои увлажнились.