Все шло хорошо, пока не дошли до середины последнего акта. Никто из тех, кто тогда был там, не забудет этого до конца жизни. Сам Окуни никогда не сумел бы произвести более драматического эффекта, даже если бы старался специально. Сцена погрузилась во тьму. Под звуки израильского гимна загорелся одинокий голубоватый луч софита; Тора Сина в роли Моше Даяна вышел на сцену, держа Ри на веревочке, как куклу: в лагере появился заклятый враг. Дети завопили и начали забрасывать бедного Сину гравием и камнями. Ё в роли Ри делала все возможное, чтобы оставаться спокойной, но я заметил панику в ее глазах. Сина увертывался, но строил зрителям злобные рожи, заводя их еще больше. У края сцены стоял Абу Вахид и, размахивая своими громадными руками, пытался утихомирить зрителей, уверяя их, что это всего лишь пьеса. Но толпа была слишком возбуждена, чтобы обращать внимание на подобные тонкости. Они были готовы линчевать еврейского злодея со звездой Давида. И тут Окуни показал себя гением импровизации. Стоя за Синой — в роли одного из его приспешников, — он приказал актерам скрыться за декорациями. Сцена еще раз погрузилась во мрак, на сцене вновь появилась Ё в форме палестинских коммандос, держа ненавистную звезду в одной руке и «Калашников» — в другой, и все актеры запели палестинский гимн.
Это был почерк настоящего мастера. Все мужчины, женщины и дети в шатре начали подпевать, некоторые рыдали. Несколько молодых парней начали стрелять вверх из автоматов. Я тоже выучил эту песню, еще во время моих тренировок, и услышал, как сам выкрикиваю слова:
По лицу Абу Вахида текли слезы. Я никогда не испытывал ничего подобного: театр наконец-то прорвался в настоящую жизнь. Ямагути-сан это бы наверняка оценила. Я заснял все на пленку, но она исчезла во время бомбежки. Большинство палестинцев, бывших с нами в тот вечер, теперь мертвы.
12
Хорошие новости обычно приходят, когда их не ждешь. Наверное, мне следовало догадаться, что происходит нечто особенное, когда Ханако провела со мной целую ночь, ни на минуту не сомкнув глаз. Она всегда была женщиной страстной, но в эту ночь просто не могла остановиться. Просто какой-то демон любви. Я совершенно выдохся, а она хотела еще и еще. Когда я спросил, что за бес в нее вселился и не выпила ли она какого-нибудь любовного зелья, эта бестия обвила меня ногами и прошептала, что любит меня, что она моя, только моя. А когда я заикнулся про Абу Вахида, приложила мне палец к губам и шепнула: «Ш-ш-ш!»
Наутро я чувствовал себя так, будто вдруг вырос на несколько сантиметров. Бейрут никогда не был таким красивым: небо знаменитой «кодакхромовской» синевы, все вокруг улыбаются, пахнет кебабом. Я был даже не против поболтать с таксистом, спросившим меня что-то насчет Китая, когда мы ехали по улицам Западного Бейрута в кафе «Аби Наср». Там меня должен был подхватить другой водитель, чтобы отвезти на встречу с Джорджем Джабарой и Абу Вахидом.
Джабара был фигурой темной и загадочной; я почти никогда не встречался с ним, а если когда и видел, было очень трудно понять, как этот человек выглядит на самом деле, поскольку он всегда сидел в самом темном углу, в клубах табачного дыма от едких французских сигарет, которые курил беспрестанно. Он никогда не снимал темных очков, поэтому я не знаю, на что похожи его глаза. Джабара был единственным человеком, с которым Абу Вахид был униженно, рабски почтителен. Я чувствовал запах его страха, когда он пресмыкался перед своим хозяином. Знаю, что это низко, но мне очень хотелось, чтобы Ханако оказалась там и это увидела.
Меня провели в отдельную комнату в самом дальнем конце маленького грязноватого кафе. В заведении сидели несколько стариков и молча курили кальяны, издавая тихие булькающие звуки. Задняя комната слабо освещалась единственной настольной лампой. Абу Вахид предложил Джабаре принести кофе и сладости, но тот отмахнулся от него, как от надоевшей мухи. Джабара, одетый в черную кожаную куртку, говорил так тихо, что мне пришлось наклониться вперед, чтобы расслышать его. А поскольку он говорил медленно, простыми короткими предложениями, понимать его было нетрудно.