Потеряв несколько собак, самоеды, разумеется, не могли дальше пуститься в дорогу и воротились, чтобы запастись свежими собаками. Мы обогрели их, снабдили еще кое-чем на всякий случай, и они утром снова отправились в путь на розыски бедной старухи. Наступило снова томительное ожидание.
VI
Больные были в забытьи. Они спали целыми сутками словно наверстывая время, которое они проводили без сна, голодные, в дороге. Но в то время, когда старик поправлялся и, просыпаясь, хватался за пищу, бедный Юдик терял силы с каждым днем, почти совсем отказываясь есть что-либо.
Теперь он по временам приходил в сознание, улыбался мне, когда я сидел около его постели, слушал мою речь, узнавал людей; но как только вспоминал, что нет около него матери, которую он, помнит, оставил живой в снегу, на берегу Карского моря, он начинал беспомощно метаться в постели, стонал, обливался слезами и засыпал только тогда, когда впадал в счастливое для него теперь забытье.
У нас разрывалось сердце при виде его горя, и мы думали только о том, чтобы поскорее его успокоить: мы видели, как тает его жизнь; мы догадывались, что он уже у могилы, и теперь желали только одного, чтобы он перед смертью увидал свою мать, прижал бы ее к сердцу. Но ее все не было, а наши посланные все не возвращались…
В то время как Юдик болел, не вставая уже с постели, старик, его отец, скоро поправился. Однажды он пришел ко мне в кабинет, все еще хилый, все еще трясущийся, словно он промерз уже навсегда на морозе, все еще с испуганным, диким взглядом, и рассказал, что было с ними на Карском берегу после того, как они с нами простились и отправились искать оленей.
VII
Они ушли от нас тогда с небольшим запасом хлеба, надеясь исключительно на тех оленей, которые им встретятся на пути и на берегу Карского моря. Но вот они прошли поперек весь остров и не видали в горах даже следа оленей; вот они приходят на берег моря — и тут тоже нет их и признаков. Море замерзло, как и здесь; на тюленей нет надежды, белых медведей нет и следа, и даже песцы, маленькие полярные лисички, которые обыкновенно любят бегать по ночам около жилища человека, желая что-нибудь утащить съедобное, — и те куда-то убежали прочь, вероятно, почуяв голод.
Юдик с отцом призадумываются, но, однако, ставят чум на берегу моря, чистят ружья и отправляются на другой день на промысел, думая еще отыскать оленей. Но сколько они ни бродят по глубокому снегу, нет даже следа оленей. Тогда они снимаются и идут дальше к северу, полагая, что туда перекочевал олень. А между тем маленькие дни с одной зарей становятся еще меньше; наступает почти беспросветная ночь, а бури делаются одна после другой ожесточеннее, страшнее… Подвигаться по глубокому снегу трудно. Проходит неделя за неделей, бури еще страшней, провизия выходит, и путники уже сами тащат с собаками свои санки, побросав все лишнее, что было тяжело и бесполезно. Скоро собакам перестали давать хлеба; скоро они совсем отказались тащить санки старика Фомы, где у него лежал чум — единственное их пристанище и надежда в бурю. И вот старик со слезами на глазах заколол одну собаку и отдал ее другим, чтобы они подкрепили свои силы и помогли ему тащить чум.
Но собаки не захотели есть своего брата и только сели кругом его и так страшно завыли, что старик готов был провалиться, сквозь землю от этого страшного воя, который словно предсказывал ему горькую участь…
После этого стала пропадать одна собака за другой. Старик с Юдиком в ужасе тащили санки уже одни. Снег был очень, глубок, и, выбившись из сил, они подвигались так медленно, что делали только по пяти-шести верст в сутки, оставляя каждый день за собой в снегу мертвую собаку. Это было ужасно: они теряли тех, на кого еще была надежда. Вместо того, чтобы спать, они не смыкали глаз по целой долгой ночи, а утром снова или тащили санки или бродили около чума, чтобы хотя что-нибудь достать на промысле, хотя для собак немного мяса. Но кругом их ни души; остров словно вымер, и даже белой совы и той не было, тогда как она почти повсюду встречается на этом острове. Собаки им не давали минуты покоя: прося пищи, они подходили к ним и лизали их руки; они по часам сидели перед ними, словно спрашивая, когда все это кончится; они выли ночами перед чумом, и было так страшно тогда, так страшно, что Юдик рыдал как ребенок, а старики затыкали себе уши, чтобы не слышать этого воя собак, и падали в постели и тоже плакали. Ночью они не решались даже выходить на двор, потому что боялись собак, чтобы они их не разорвали, одичав от голода. Наконец, собаки почти все перемерли, и осталось у них только две ездовых и одна маленькая собачка, с которой бабушка, кажется, тайком делилась последней своей крошкой хлеба. Приходила пора умирать и старикам с Юдиком: хлеб кончался, пищи больше не было, и они питались только сухарями, и то съедая их только раз в день после утомительного пути. Старик Фома решил сделать еще одну последнюю пробу — сходить в горы и взял с собою Юдика с ружьем. Идут в горы, залезают на одну из них повыше, чтобы посмотреть, нет ли где оленей, взбираются, вглядываются; но перед ними одна страшная пустыня, которую они никогда не видали; они даже не знают, куда зашли, далеко ли отсюда до нашей колонии… Упал старик на месте на камень и заплакал. Горько стало, тяжело… Стал уже думать о смерти и готов был умереть, да только жаль ему стало Юдика со старухой! Он не знал, за что они страдают, за что они должны умереть… Когда они стали спускаться с горы и направились в свою сторону, вдруг перед ними очутился, словно чудом каким, олень, тощий олень, который прямо шел в их сторону, пошатываясь так же, как и они с Юдиком, от голода… Они не верили сначала глазам, они пали оба в снег, чтобы он их не увидел: от него ведь зависела их жизнь, в нем были их надежды, и старик так обрадовался, так был взволнован, что даже отказался первый стрелять, предоставив все сыну.