Никандров проехал еще метров триста. Слева показались массивные, казарменного типа строения за высоким каменным забором. «Видать, это и есть ихний Альберт, черт ему в пятки! » — решил старшина, собираясь затормозить и у кого-нибудь из солдат, сидевших и лежавших на солнцепеке около ограды, спросить, где первый батальон. Но увидел Авдошина, тот деловито шагал по тротуару вместе с Рафаэлем, почтительно трусившим на шаг сзади.
Прибавив газу, старшина поравнялся с ним, приоткрыл дверцу:
— Привет, Ваня! Жив-здоров?
Авдошин обернулся, подошел к машине:
— Привет, Степа, привет! Пока жив-здоров. Обед тянешь?
— Как положено.
— Вовремя! У ребят животы подвело. Давай загоняй во двор, мы здесь! И танкисты тут из «девятки». Вон их машины стоят.
— Досталось ночью-то?
— И не вспоминай!
— Ну, теперь, видать, кончено?
— Похоже. Наверно, сегодня за Вену приказ будет. Как, Степа, думаешь, дадут нам «Венских» или не дадут?
— Думаю, дадут!
— Не сомневаюсь! — уверенно сказал Рафаэль. — За один Арсенал да за Имперский мост положено.
Возле кухни сразу образовалась очередь. Слышались смех, звяканье котелков и ложек. Под всеобщий хохот о чем-то спорили Кочуев-большой и Кочуев-маленький.
Авдошин вместе с Никандровым сидел на подножке полуторки и, покуривая, молча глядел на солдат, тянувшихся к кухне.
— А ну, хлопчики, швыдче! — балагурил Карпенко. — Сегодня победителям особый обед! — Он вдруг притих и, склонив голову набок, подозрительно посмотрел на подавшего котелок Бухалова:
— Э, друг-приятель! Ты уже третий раз подходишь.
— К-как третий? — оторопел Бухалов. — Т-ты мне эти штучки б-брось! — Он даже вспотел от изумления и негодования: — Я т-тебе не к-контуженный!
— Третий! — уперся повар, не замечая протянутого ему котелка. — Что я, не помню?
— Кончай трепаться! Наливай!
— Не можу, друже. Другим не хватит, — очень серьезно ответил Карпенко, только глаза, веселые, темно-карие, чуть раскосые смеющиеся глаза уже выдали его.
Но, потрясенный такой вопиющей несправедливостью, Бухалов не видел их. Он торопливо осматривался по сторонам, ища взглядом старшину.
— А ты правда не получал? — смягчился Карпенко.
— Я не обжора, чтоб по три котелка!
Очередь захохотала.
Карпенко тоже снисходительно улыбнулся:
— Ну, нехай... Лях з тобою! Давай насыплю. Только другой раз таких номеров не выкидывай!..
Возле стоявших неподалеку «тридцатьчетверок» послышался скрип аккордеона. Прикрывшись рукой от бившего в глаза слепящего солнца, Авдошин посмотрел в ту сторону. Чубатый золотоволосый лейтенант, сидя на башне машины, видно, собирался играть. Около него столпились танкисты. «А! Так это тот самый, с которым мы мост на Рабе десантом брали! — вспомнил Авдошин. — Снегирь, кажись, его фамилия... »
Снегирь растянул аккордеон. Малиново-красным полыхнули на солнце меха.
... Я знаю, что ты меня ждешь,
И письмам по-прежнему веришь,
И чувства свои сбережешь,
И встреч никому не доверишь...
Война отгремит и пройдет,
Останется смерть без работы.
Кто честно сражался, придет,
Овеянный нежной заботой!..
«Кто придет, а кто и не придет, — вздохнул Авдошин. — Кого дождутся, а кого и нет... »
... С мешком вещевым на плечах,
В шинели, осколком пробитой,
Придет он и станет в дверях,
Желанный и не позабытый.
Свои боевые ремни Он бережно снимет и скажет:
— Забудем военные дни! —
И шапку-ушанку развяжет...
«Нет, дорогой друг Снегирь, не забудем мы военные дни!.. И ушанка тут ни при чем. Весной будет победа! Уже скоро, видно, в мае, а может, еще и в апреле. Берлин возьмем — и точка! »
Подошел Махоркин, аккуратно выбритый, в сверкающих начищенных сапогах. Присел рядом на подножку старшинской полуторки, тихо, с грустью и восхищением в голосе сказал:
— Здорово поет, а?
Снегирь проиграл между куплетами, склонил голову, свесив на лоб золотой солнечный чуб.
... Я знаю, что ты меня ждешь И письмам по-прежнему веришь,
И встретить меня ты придешь
К вокзальной распахнутой двери...
— Через часок будем грузиться, — сказал Махоркин, когда песня смолкла. — Так что людей никуда не отпускай.
— Немцев, что ль, догонять?
— Пока нет. Выводят на отдых. И па пополнение. Здесь же, в Вене. Район Шенбрунна.
Из политотдела корпуса в штаб батальона (он располагался теперь с комфортом в большом зале бывшего казино и прилегающих к нему комнатах) капитан Краснов вернулся, когда уже стемнело. Связные и телефонисты, солдаты взвода управления и водители машин вповалку спали на полу.
— Где комбат? — спросил замполит у Лазарева, который с солдатом-радистом возился за столом около трофейного радиоприемника.
— Ушел после обеда и пока не возвращался.
— Куда ушел?
— Ничего не сказал.
— Один?
— Один.
«Может, в бригаду пошел. Но почему так долго? »
Краснов решил позвонить в штаб бригады, но потом раздумал. Придет. Сидя за столом у самой лампы, перечитал все газеты, прислушивался, поглядывал на широко распахнутую входную дверь, светлевшую в глубине длинного темного коридора. «Пойти поискать? А куда? И нужно ли искать? Наверно, он действительно любил эту маленькую, погибшую вчера на рассвете девочку. Что ж, пусть побродит один, словами ему сейчас вряд ли поможешь».
Сложив газеты стопкой, Краснов поднялся.
— Буду спать, — сказал он Лазареву. — Устал.
Солдат из взвода управления постелил ему на полу тонкий полосатый тюфяк, накрыл его пестрой плащ-палаткой, сбегал в машину за одеялом.
Разбудил замполита унылый глухой шум. За окном, закрытым снаружи ребристой ставней-жалюзи, струились потоки воды, хлюпали по каменным плитам тротуара, звенели в водосточной трубе.
— Дождик, что ль? — спросил Краснов у дежурного телефониста.
— Дождичек, товарищ гвардии капитан. Уже часа четыре шпарит.
— Комбат пришел?
— Пришел. У себя, — телефонист глазами показал на незаметную, плотно прикрытую дверь в противоположном конце, за разбитой стеклянной стойкой.
Натянув сапоги, замполит встал, прикурил у телефониста от лампы и пошел через зал, обходя тонконогие прямоугольные столики. Без стука, слегка надавив плечом, открыл дверь.
Талащенко сидел на диване у стены и словно спал. Глаза закрыты, руки опущены вдоль тела. Лицо небритое, со впалыми щеками, под глазами сине-черные круги усталости. Окно комнатушки затянуто темно-серым потертым одеялом. На столе — коптящая лампа из стреляной гильзы, две фляжки, консервные банки, котелок, полбуханки черного хлеба.
Услышав, что кто-то вошел, Талащенко тяжело поднял веки, равнодушно взглянул на Краснова:
— А! Ты... Садись. — Командир батальона сел прямее, расчесал руками спутавшиеся волосы и опять посмотрел на замполита усталым равнодушным взглядом. — Выпьем?
— Напрасно ты, Гриша, — сказал Краснов, садясь напротив в кресло.
Талащенко не ответил, потянулся к лежавшей ближе фляжке, взболтнул ее, налил по половине в два тонких стакана. Потом дрожащими руками взял котелок, расплескивая воду на стол, долил стаканы почти доверху. Протянул один Краснову.
— Бери. Прошу. — Он тяжело усмехнулся. — Знаю, непьющий. Но прошу. Только один стакан. В память... о Кате, о Катерине Васильевне... Пусть... земля пухом!..
Краснову не хотелось обижать его. Он выпил разведенный спирт почти до конца, понюхал ломоть хлеба, подцепил ложкой из тарелки кусок мяса.
— Все потерял, — сказал Талащенко, закуривая. — Все война отняла. Жену отняла. Дочку отняла. Столько друзей отняла. И вот — Катю... Почему? Почему столько сразу на одного?
— Этого, Гриша, никто не объяснит, — вздохнул Краснов.
За окном все еще шелестел дождь. Потом он затих. Послышался шум машины, топот сапог, голоса. А они оба сидели молча, не глядя друг на друга, курили сигарету за сигаретой.