В голосе Иована послышалось раздражение.
— Почему же так происходит?
— Почему? Разве я знаю, брате? Приказано пока сковывать силы врага в таких пунктах, как Бор, Ливно, и вести разведку, — больше ничего. Высшие соображения!
— А мне все-таки непонятно, почему вам не разрешают напасть на Бор и помешать немцам добывать и вывозить медь? Какие тут могут быть «высшие соображения?»
Милетич, закусив губы, пытливо взглянул на меня, словно нашел в моем вопросе отклик на волновавшие его мысли, встал и резким движением затянул на себе ремень.
— Идем-ка, брате, прямо к командиру корпуса. Тебя Попович примет, это я точно знаю, и мы все выясним…
«Попович? Тот самый, поэт и испанский герой, о котором рассказывал Мусич?..» — подумал я с волнением и, поднявшись, машинально провел по обросшим щекам и подбородку. Уловив это мое движение, Иован достал из кармана кусочек зеркала с отбитыми, зазубренными краями и подал мне.
Давно я не видел своего лица. Вид был, что и говорить, неказистый. Лицо какое-то желтовато-бледное, скулы обострились. Под запавшими глазами появились морщинки. Нос стал еще курносей, а веснушки заметнее. Когда-то вихрастые, светлые волосы сами собой пригладились и будто поредели.
— Не мешало бы побриться, — пробормотал я. — Есть бритва?
Все нашлось у Милетича: и бритва и мыло. Я наскоро приводил себя в порядок, а он молча наблюдал за мной искрившимися глазами…».
7
«…Низко нависшие облака сливались с деревьями леса в одну темную массу, дышавшую сыростью и холодом. Ни одной звезды на черном небе. Только багровые отблески костров плясали вперемежку с тенями.
— То е рус! — внушительно сказал Милетич-Корчагин часовым.
Один из них, посмотрев на меня с любопытством, пошел доложить. Через минуту нас позвали.
Мы вошли в большую палатку, а Лаушек побежал к костру, где остались Мусич, Антонио, Энрико и Пал, чтобы сообщить им услышанные от Милетича новости.
После темноты леса нас ослепил яркий свет. В палатке горели фонари. В костре тлел известняк, пропитанный смолой, распространяя тепло и приятный запах. Длинный стол был застлан географическими картами. В углу с шипением крутилась патефонная пластинка.
Перед патефоном на табуретке неподвижно сидел человек в меховой куртке, в желтых зашнурованных сапогах, должно быть, иностранец. Он увидел нас, но не пошевельнулся. Его преждевременно обрюзгшее серое лицо с выдающейся челюстью, плоскими щеками и мешками под глазами было неподвижно и невыразительно. Он не слушал и джазовой музыки, напоминавшей кваканье болотных лягушек. Слегка наклонив голову, он жадно ловил ухом то, что говорил другой иностранный офицер, плотный, коренастый, с румяным лицом, жесткими, торчащими, как иглы, усами. Этот был в брюках навыпуск и блузе хаки с галстуком под цвет блузы и с погонами на плечах. Похаживая перед чернявым человеком, склонившимся у стола над картой, и дымя сигаретой, он быстро говорил что-то по-немецки.
Я разобрал лишь несколько фраз.
— С моей стороны это была безумная смелость. Но зато результаты… более чем великолепны…
Тут офицер в блузе заметил нас.
Он снял пластинку. В палатке сразу стало тихо.
— Друже команданте, это русский, Николай Загорянов. Он бежал из лагеря «Дрезден», — негромко объявил Милетич, обращаясь к чернявому, элегантно одетому человеку, сидевшему над картой.
Тот не сразу поднял голову. Было ясно, что мы пришли не вовремя. На какой-то миг его смуглое, обожженное солнцем тонкое, худощавое лицо с черными короткими усами и глубоко посаженными темными маслянистыми глазами помрачнело.