— А каково отношение к кабинету Тито со стороны югославского правительства в Каире, законного правительства? — вдруг спросил Пинч.
— Мы ведем с Каиром переговоры, — ответил Попович. — Туда поехала наша делегация.
— Я уверен, — добавил Маккарвер, — что король Петр, если ему верно подскажут, будет достаточно благоразумен: он признает Тито и объявит его руководителем борьбы. А маршал, надеюсь, проявит достаточно такта, чтобы, не теряя своего престижа, договориться по-хорошему как с представителями старых буржуазных партий, так и с этим мальчишкой-королем.
Пинч отвернулся. Он внезапно почувствовал, что ему и жарко и тесно в меховой куртке, узких бриджах и высоких, туго зашнурованных сапогах. Он ясно увидел перед собой более проницательного, чем он сам, мастера интриг, более ловкого разведчика… И Пинч проклинал себя за допущенную оплошность. Дело в том, что начальник англо-американской военной миссии бригадный генерал Фитцрой Маклин, прикомандировывая Пинча как офицера связи к американскому подполковнику, конфиденциально поручил ему не спускать с Маккарвера глаз и во что бы то ни стало выяснить, что именно заинтересовало американца в Сербии. А он, Пинч, сплоховал: во-первых, не смог удержать партнера от разведки, которая казалась ему, как и Поповичу, буффонадой, трюкачеством, — и вот потерял его из виду на целый день; во-вторых, прозевал его возвращение из Бора, а в-третьих, ясно, что разведка не была для Маккарвера бесполезной. Благодаря каким-то сведениям, чудом полученным им в Боре, он уже ухитрился ловко опутать своими сетями командира корпуса… Надо же быть таким простофилей и растяпой! — казнил себя Пинч. — Не справиться со своей миссией! Ничего-то он наверное так и не узнает о планах и целях этого пронырливого янки. Что скажет он теперь Маклину? Досадно было признать и то, что вновь прибывший союзник лучше говорит по-сербски, чем он, Пинч, живший в Югославии некоторое время еще до войны в качестве английского управляющего Трепчанскими рудниками. Вот до чего доводит пренебрежительное отношение к языку и быту местных жителей. Видимо, Маккарвер хорошо знает и нравы югославов, если сумел молниеносно поладить с Поповичем. А как он смеет столь бестактно третировать югославского короля, называть его мальчишкой? Зачем понадобился ему новоиспеченный министр горной промышленности? Горной? Ископаемые, рудники…
Все это выводило Баджи Пинча из обычного устойчивого душевного равновесия. Он вспомнил свою прелестную усадьбу на берегу Лима с запущенным теперь садом и виноградниками, приносившими изрядный доход. И Пинчу реально представилось, как к рудникам в Трепче, к его усадьбе, саду и виноградникам протягиваются цепкие руки янки. «Богаты, дьяволы, потому и действуют смело», — заключил он, тяготясь собственным бессилием.
А Маккарвер, посвистывая, уже укладывал в чемодан одежду крестьянина, лингафон с полным курсом сербского языка, фляжку с виски, пачки сигарет, книги по истории Сербии, инструкции, руководства…
— Рано утром летим дальше! — безаппеляционно объявил он. — Собирайтесь, капитан. И, ради бога, побольше жизни! Рекомендую играть в теннис. Игра развивает подвижность, способность к ориентировке в любых обстоятельствах и требует точности ударов.
Пинч отмалчивался, глядя в одну точку. Сейчас он ненавидел американца.
За час до рассвета небольшой самолет связи сорвался с площадки возле горы Йора-Маре. Попович, провожавший гостей, вздохнул с облегчением и грустью. Он испытывал неприятное, тревожащее ощущение двойственности и даже тройственности. Был и рад, что избавился от присутствия нахальных разведчиков, и сожалел, что остался в сущности опять один. И клял себя, что поддался шантажу наглеца Маккарвера, и утешался тем, что все-таки связался со стоящим человеком, с солидной страной — США и их великой политикой, несущей с собой борьбу за господство над всей землей. И он, Коче, — на гребне этой великой политики! Он — человек большого масштаба! Из бездны, в какую его завлек Шмолка и из которой даже сам Гитлер вряд ли уже выберется, судьба возносит его, Кочу, снова. Только держись теперь! Он с удовольствием вдруг вспомнил Париж, кабачок на Монпарнасе, былой угар своей тамошней жизни, когда все летело, быстро исчезало: время, деньги, минутные угрызения совести — и, успокоившись, к удивлению сопровождавшей его охраны, внезапно громко произнес!