Выбрать главу

Есть и другое рассечение. Первые считают, что произведения русской культуры суть национальное достояние и должны быть возвращены, как память; другие же полагают, что вправе лишить народ и достояния и памяти. Авось, забудут, а ежели забудут, то за беспамятство ударим, еще раз докажем: нет пророка. Но вот беда — не забываем; чтим и бережем от забвения.

О своих планах отец рассказал Таточке.

Из письма Н. П. Кончаловской.

Я тут начал поиск картинных галерей Киева и Харькова, украденных нацистами. Дело это чуть рискованное, но необходимое. На днях перешлю Сырокомскому один материал — попробуй быть моим экспертом. И попроси украинцев подобрать русский или украинский каталог похищенных картин — их там более 300!!! Вот бы вернуть хоть часть, а?

В основанный по инициативе отца комитет вошли, помимо барона и Штайна, Жорж Сименон, Джеймс Олдридж и Марк Шагал. День, когда Шагал дал свое согласие, я помню очень хорошо, потому что приехала к папе на каникулы и он взял меня с собой.

Юг Франции, городок Сан-Поль де Ване, лето, полуденный зной. Воздух напоен пронзительным ароматом трав и цветов, дорожка, извивающаяся между кустарниками, ведет к большому светлому дому Шагала. Живописец, барон и отец сидят за столом — двери в сад открыты, поют птицы, пляшут солнечные зайчики по мраморному полу и высокому потолку, и висят на стенах огромные, в человеческий рост картины Шагала, и каждая поражает бесконечностью толкований. В разговоре отец обмолвился о своем возрасте, дескать, много уже. Шагал, чуть заметно улыбнувшись, поинтересовался:

— Сколько же?

— Сорок девять, — ответил отец.

— А мне на двадцать больше, — неохотно признался барон (он подкрашивал волосы, ездил на гоночном «мерседесе» и уверял знакомых девушек, что недавно отпраздновал свое тридцатидевятилетие).

Шагал улыбнулся уже открыто:

— Мальчишки вы.

Только вот глаза у него так и остались печальными. Живописцу тогда было девяносто два, и он писал и хотел успеть сделать все, что задумал, и понимал, что это невозможно: только сытая посредственность прикидывает, как бы убить еще один день, а гению времени всегда не хватает. Говорили долго. И о том, как начинал, еще в начале века Марк Григорьевич в России, и о том, как было потом, на Западе. Фальц-Фейн рассказывал о поисках культурных ценностей, похищенных гитлеровцами, о Штайне. Отец говорил о России, о той России, начала 80-х — помпезной, нищей и все-таки прекрасной, как всегда. А Шагал, о котором в энциклопедическом словаре сказано: «Французский живописец, автор фантастических иррациональных произведений», сухонький, смуглолицый от жаркого солнца, с седыми, но подетски беззащитно взъерошенными волосами, слушал жадно, как ребенок — сказку. Глядя на него, я вспомнила одно интервью с Барышниковым. Элегантный, по-королевски достойный, он сказал: «Здесь у меня работа, дом, друзья, все. В России я оставил только маму, собаку и воздух»… Рядом с Шагалом сидела его жена — Валентина Бродская — хрупкая седая дама. Они поженились в 1952 году. Именно тогда шестидесятисемилетний живописец начал серию библейских сюжетов, состоящую из семнадцати полотен. Вначале не решался (страх не успеть!), она была уверена в его силах и не ошиблась: ныне эти шедевры выставлены в специально для них выстроенном национальном музее в Ницце. Подле Шагала была и его рослая, статная, рыжеволосая, жизнерадостная дочь от первого брака. Замуж она не вышла, жила с родителями, растворившись (папино слово) в творчестве отца.

Я была слишком мала, чтобы ощутить всю необратимость, а значит, трагичность времени, но подумала: «Что с ней будет потом?» А возвращаясь в маленький отельчик недалеко от Ниццы, где мы остановились, спросила об этом.

— Что будет потом? — переспросил папа.

— Да, как она сможет жить совсем одна? Что останется? Одиночество — это же так страшно.

— Нет, — ответил отец, — страшно не будет. У нее останутся воспоминания. Если проживать все снова и снова, одиночество не подступится. Запомни, Кузьма, — пока у нас есть память — у нас есть все.

Есть возраст? Есть. А если «нет»?Отвергни однозначность истин,Тебе сегодня столько лет,Как в Безинги подводных быстрин.
Есть возраст? Нет. А если «да»?Но в Безинги бурлит вода,Она умчит тебя туда,Куда не каждому повадно,Но ощущение отрадно:Прозрачна с выси быстрина.
Я сам себя пугаю тем,Как промелькнули мои годы,Но в Безинги бушуют водыОбильем лермонтовских тем,Оставим их, пожалуй, тем,Кто катит с круч за нами следом,Ответ на мой вопрос неведомНи им, ни нам. И насовсемНичто на свете невозможно,Хрестоматийность истин ложна;Все, что прошло, придет затем.

Перед возвращением из Ниццы в Бонн мы с папой съездили в русскую церковь и на русское кладбище. Отец молчаливо водил меня от могилы к могиле, и, читая надписи на скромных табличках, я в свои тринадцать лет поняла, что место это — средоточие самых блестящих имен и трагических судеб России.

…Первой совместной акцией барона и папы стала покупка уникального гобелена с изображением Николая Второго с семьей. История этой покупки очень интересна.

Вспоминает барон Эдуард Фальц-Фейн.

В один прекрасный день Юлиан звонит мне в Вадуц и говорит: «Эдуард, на аукционе во Франкфурте продается уникальный гобелен — портрет царской семьи. Подарок персидского шаха Николаю Второму к трехсотлетию дома Романовых. Ты обязан его купить!»

В тот момент я не мог выехать во Франкфурт. И тогда Юлиан предложил торговаться на аукционе за меня, держа со мной связь по телефону. Я, конечно, согласился. И Юлиан купил гобелен. Так, благодаря ему, гобелен вернулся «домой», в Крым, в Ливадийский дворец.

А однажды Юлиан сказал мне: «Эдуард, ты будешь героем России, если поможешь перевезти прах Шаляпина из Парижа на Родину. Ты во Франции учился, связи у тебя там большие. Давай действовать». А русские уже вели до этого переговоры с французским правительством. Безрезультатно. Тогдашнего мэра Жака Ширака я знал. Но вначале было необходимо получить письменное согласие наследников. Мы с Юлианом позвонили моему давнему другу — сыну Шаляпина, Федору Федоровичу, жившему в Риме. Он приехал, но разрешения давать не хотел. Целую неделю мы с Юлианом его уверяли, убеждали, забрасывали аргументами.

На фотографиях той поры я вижу папу и барона, что-то энергично доказывающих худому, с длинным печальным лицом Федору Федоровичу.

В перерывах между дебатами они по очереди готовили ужин. Папа с бароном больше всего любили макароны по-флотски, делали их мастерски. Раз барон поджарил бифштексы, а сковородку бросил в раковину. Федор Федорович, отвечавший в тот день за мытье посуды, грустно на сковородку посмотрел: «Как досадно, Эдуард выбрасывает столько замечательного жира — он бы еще пригодился!» И у папы сжалось сердце от жалости и нежности к этому, не избалованному жизнью, трогательному старому человеку.

Накануне Рождества 82-го года, когда валил снег, радостно перемигивались во всех домах Лихтенштейна разноцветные лампочки на елках, и дети, прижимаясь носами к холодным окнам, нетерпеливо ждали Деда Мороза с гостинцами, Федор Федорович сделал папе и барону самый замечательный подарок, подписав следующий документ: «Я, Федор Федорович Шаляпин, ставший после кончины моего старшего брата, художника Бориса Федоровича Шаляпина, главою семьи Шаляпиных, даю мое согласие на перевоз фоба с прахом отца из Парижа на Родину. Моя сестра Татьяна Федоровна Чернова, урожденная Шаляпина, как мне известно из беседы с нею, также присоединяется к этому согласию.