…Известный французский адвокат Серж Кларсфельд, сделавший имя на защите жертв нацизма и отлове, вместе со своей женой — дочкой эсэсовца, военных преступников, сказал как-то: «Быть евреем — трагедия, быть русским евреем — трагедия двойная». Он знал, о чем говорил, — его родители были евреями, между собой говорили по-русски и до последней минуты (отца, участника Сопротивления, сожгли в Освенциме) тосковали не по Франции, где жили, а по России, где родились…
Русский — по матери, еврей — по отцу, кем ощущал себя папа?
По степени открытости, раскованности и внутренней свободы был гражданином мира и убежденным космополитом. По преданности русской культуре и языку (словарь Даля держал на рабочем столе, часто консультировал, литературный язык его по праву считался одним из самых богатых среди российских писателей) чувствовал себя русским. По безумной, до самопожертвования доходившей любви к нам, дочкам, всю жизнь оставался идеальным еврейским отцом. А по умению работать 16 часов в сутки и железной дисциплине походил на немца или японца.
Национальная принадлежность определялась для отца гражданской позицией и реальным добром, которое человек приносит своей стране, а никак не процентным соотношением славянской и семитской крови, формой черепа, цветом глаз и прочим фашизоидальным бредом… Как идеальный пример решения национального вопроса приводил биографию Левитана, напечатанную в Советской энциклопедии: «Великий русский художник Левитан родился в бедной еврейской семье». Часто вспоминал правдивую историю об американском и советском чиновниках, беседующих на международном музыкальном фестивале. Советский с гордостью говорит американцу: «Известно ли вам, что в нашем оркестре 80 процентов музыкантов — еврейской национальности? А еще рассказывают, что мы, русские, антисемиты! А как у вас?» — «А у нас, — с недоумением отвечает американец, — никому и в голову не придет наводить справки о национальности наших оркестрантов…»
…Папа никогда не скрывал еврейского происхождения Семена Александровича, слишком любил он своего Старика и им гордился, а уж как реагировали люди — дело другое.
Помню, в 80-м году мы с ним ехали в ФРГ, где он возглавил корреспондентский пункт «Литературной газеты». В поезде познакомились с милым советским дипломатом, красивым открыточной, голливудской красотой. В Бонне тот пригласил папу домой на ужин. «Дипломатическая» жена принялась расспрашивать о родителях. Когда дело дошло до Семена Александровича, лицо дамы вытянулось в печальном изумлении. «Как, — горько выдохнула она с таким видом, будто ей сообщили, что дед болел какой-то постыдной, заразной и передающейся по наследству болезнью, — ваш отец был евреем?!»
Сколько же таких лиц перевидал папа на своем веку…
Наступил 1952 год: уже несколько лет, как зверски убили Михоэлса, вовсю шла война с «безродным космополитизмом», начались процессы против агентов «Джойнта» и произошло разоблачение врачей-убийц… Катились по вновь притихшей стране волны арестов — брали всех, от мала до велика, забрали и Семена Александровича…
Из воспоминаний Г. Н. Ноздриной.
Это случилось 29 апреля 1952 года. В институте у Юлиана устраивали первомайский вечер. Он предупредил меня, что придет домой поздно, чтобы я не волновалась. Около 12 часов ночи раздался звонок в дверь. Я подумала, что сын вернулся с вечера, и открыла. На пороге стоял незнакомый человек средних лет, в штатском, с очень неприятным лицом и бегающим взглядом. Не представляясь, он вошел и сказал, что нужно проверить документы всех, кто проживает в квартире в связи с тем, что наши окна выходят на правительственную трассу. Я вынесла ему в прихожую свой и Юлика паспорта. Он спросил:
— А где паспорт вашего мужа?
— Муж ночует у своей мамы, — ответила я.
— Давайте адрес.
Он вышел, запретив мне подходить к телефону и входить в комнату сына. Скоро вернулся с каким-то военным, дворничихой и пожилым мужчиной. Велели идти в мою комнату и не выходить. Я слышала, как они стали что-то выносить из комнаты сына. Догадалась, что это могли быть немецкие журналы, привезенные его отцом из Германии в 1945 году. В голове мелькнуло: это криминал!
Около четырех утра раздался звонок в дверь. Я поспешила открывать. Пожилой незнакомец шел следом, приказав ничего не объяснять сыну. Юлик вошел веселым, румяным, улыбающимся. Видно, после вечера в институте провожал домой сокурсницу. Лицо его изменилось, когда он увидел рядом со мной пожилого незнакомца. Не успел опомниться, как военный обыскал его и… обнаружил стартовый пистолет. Его одолжил сыну заведующий военной кафедрой, чтобы отпугивать по вечерам хулиганов. Я заплакала и стала утверждать, что это не настоящий пистолет, а стартовый, а Юлик не выдержал и закричал:
— Что ты перед этой сволочью унижаешься и плачешь?/ Мужчина в военной форме рявкнул на него:
— Сиди и молчи!
…В шесть часов утра вернулся тот, что в штатском с бегающими глазами, и объявил:
— Ваш муж арестован. Сейчас будем производить у вас обыск.
…В кабинете у Семена Александровича вся стена была уставлена книжными полками. Эту библиотеку с любовью он собирал многие годы. Они брали книги, трясли их и бросали на пол. Если что-то из них выпадало, скомкав, бросали. Такого варварского отношения к книгам я нигде и никогда не видала. На столе лежал наш семейный альбом с фотографиями. Они тщательно просмотрели и его. На одной из них увидели фото мужа моей тети в модной красивой шляпе Семена Александровича. Спросили:
— Это что за иностранец?
Пришлось назвать фамилию. Потом стали разглядывать фотографию сына, снятую в Гороховецком военном лагере, где все студенты проходили военную подготовку. Юлиан был на ней запечатлен в форме, в пилотке набекрень, небритый…
— Это что за военнопленный?
Тоже пришлось объяснять. Обыск продолжался с шести утра до двух часов следующего дня. Лазали повсюду, даже бедные цветы подвергались экзекуции: горшки протыкали чем-то острым, разрезая тем самым корни растений. На полу среди книг, разбросанных документов и фотографий лежал приказ по Наркомтяжпрому о награждении Семена автомобилем, подписанный Серго Орджоникидзе. Юлиан увидел эту бумагу и ногой подвинул под тахту. Все фотографии с Серго, Константином Симоновым и Ворошиловым увезли, кабинет опечатали.
Из воспоминаний отца.
В одиннадцать утра в дверь постучали: я знал, что это Сашка по кличке «Солоб», его брата «Сахарозу», внука первого народного комиссара юстиции Дмитрия Ивановича Курского, забрали незадолго перед этим — двадцать лет, вполне сформировавшийся «террорист». Подполковник Кобцов, руководивший «налетом», приказал нам молчать, подкрался к двери и спросил отвратительно-ласковым голосом: «Кто там?» — «Я», — ответил Солоб. Кобцов распахнул дверь, сухо сказал: «Входите». Солоб от волнения не бледнел, а краснел: никогда не забуду, как его лицо (восемнадцатилетний парень) сделалось старчески-апоплексическим, синюшно-красным. Его повернули лицом к стенному шкафу, обыскали, приказали сидеть, не переговариваясь со мной. Когда обыск закончился, мы бросились в ломбард: Кобцов сказал, что отцу можно дать передачу, двести рублей. Мы успели заложить часы, получили триста, стольник пропили в одночасье, хмель не брал, только трясти перестало. Солоб процедил сквозь зубы: «Живем, как немецкие подпольщики во времена фюрера — хватают одних коммунистов, ничего, а?!»