— Да что же это такое! — говорила она. — Как будто я одна обязана кормить и одевать тебя! В тот день, когда нищенка нашла тебя у ворот и неизвестно зачем принесла сюда, все обещали давать для тебя деньги… И что же получилось? Только ко мне ты ходишь и ходишь! А я ведь не богачка какая-нибудь! Я, конечно, в сравнение не иду со всем этим сбродом, который посадил тебя мне на шею, но я не богачка и у меня есть племянницы, которых я должна воспитывать…. Вот и корова у меня пала на прошлой неделе… Ступай… ступай… ничего не получишь!..
Юлианка уходила. Покинув старый дом, она шла на тот конец двора, где хрипло бренчал старый рояль. Девочка подходила к маленькому низенькому окошку, затененному ветвями старой липы, и, приподнявшись на цыпочки, заглядывала в комнату; за разбитым роялем, покрытым потрескавшимся лаком, сидел очень худой человек с бледным удлиненным лицом. Его игру то и дело прерывал кашель. Когда-то этот пианист подавал надежды и выступал с концертами в разных странах; позже он сделался довольно известным преподавателем музыки, а когда заболел чахоткой, стал давать в городе несколько уроков в неделю, получая по злотому за урок. Он был еще не стар, но очень изнурен, и глаза его горели лихорадочным блеском. Музыкант по целым часам просиживал у старого рояля и играл, иногда пробовал петь, но ему мешал кашель, а звуки, выходившие из-под его длинных, костлявых пальцев, становились все глуше и глуше. Увидев в окне Юлианку, музыкант улыбался и говорил:
— Пришла? Опять пришла?
— Пришла, — отвечала девочка.
— Что скажешь? — спрашивал он.
Но Юлианке, очевидно, нечего было сказать. Ухватившись за низко свисавшие ветви липы и подтянувшись, она усаживалась на подоконник.
— Пташка прилетела, — говорил музыкант улыбаясь.
И он начинал играть для «пташки». Он не играл ничего грустного; быстрые польки, томно-веселые вальсы, грациозные кадрили наполняли сонмом звуков комнату и вылетали за окно. Юлианка слушала, порой и подпевала в такт музыке. Тонкий голосок сливался с дребезжавшими звуками рояля. Музыкант смеялся.
— Пой! — говорил он хрипло. — Пой же, пой!
Юлианка пела все с большим увлечением, закинув голову и глядя черными глазами в небо, синевшее сквозь листву. Затем она обрывала песню и жалобно говорила:
— Есть хочу!
Музыкант вставал из-за рояля и давал девочке горсть лепешек от кашля. Иногда среди груды старых, покрытых пылью нот он обнаруживал кусок черствой булки или холодного паштета. Девочка грызла лепешки, с жадностью набрасывалась на мясо, а музыкант стоял подле нее у открытого окна. В его лихорадочно блестевших глазах появлялось выражение глубокой задумчивости. О чем он думал, машинально перебирая белыми тонкими пальцами густые кудри девочки? О навеки угасших честолюбивых стремлениях недавней молодости? О веселых друзьях, вместе с которыми мечтал о богатстве и славе? О прекрасной девушке, которую когда-то любил? О том, что у него никогда не было ни жены, ни детей? Об одиночестве, о нужде, о близкой смерти и своей заброшенной могиле, на которой прольет слезы только туча дождевая и которую никогда не украсит лавровый венок, пригрезившийся в юности?
Юлианке было ясно одно: когда он погружался в свои мысли, то кашлял сильнее и тогда, опомнившись, просил ее сойти с подоконника — надо закрыть окно, сквозняк вреден для здоровья. И девочка уходила на другой конец двора, чаще всего туда, где на темной низкой стене сверкали чисто вымытыми стеклами два окна, уставленных глиняными цветочными горшками.
За этими окнами открывалась просторная комната, светлая и опрятная, а в ней гудел токарный станок и весело потрескивал огонь в печке.