Выбрать главу

III

Викентий действительно прекрасно владел собой… На другой день Хохряков после разговора о погоде в упор спросил его: — Что, если бы я случайно разорвал письмо — ты мог бы подобрать обрывки и склеить? Викентий скользнул по Хохрякову взглядом и сказал: — Попробую. — Так, так… (Не вздрогнул даже! Не пошевелился!) Я, знаешь, голубчик Викентий… Что, наш участок — далеко отсюда? Хохряков наклонился к лицу Викентия и громко, хрипло дыша, вонзился в него взглядом. — На том квартале. На углу. — Ага! Прекрасно! Я пойду сегодня в участок, — потолковать с приставом. Хе — хе! Понимаешь, милуша Викентий, потолковать… — О чем — с? — спросил Викентий, переступая с ноги на ногу. “Ага! Вот оно! Заинтересовался парень. Не выдержало ретивое… А вот мы вас…” Хохряков помедлил. — О чем? О Швейцарии. Об эсдеках… О письмах, чудесно воскресающ… Что ты так на меня смотришь?!. Понял? Понял? Хохряков пронзительно крикнул и, оттолкнув Викентия, выбежал из комнаты. По дороге в участок Хохряков криво улыбался и думал: “Я даже знаю, что произойдет… Я приду пощупать почву, только пощупаю ее, матушку! Но произойдет сцена в участке из “Преступления и наказания” Достоевского… Ха — ха… Поборемся, Порфирий, поборемся!!” Когда Хохряков вошел в приемную, он увидел стоящего у дверей пристава, который распекал оборванного простолюдина. — Ты говоришь, подлец, что золотые часы купил? Ты? Ты? Ты их мог купить?! — Да и купил, — возражал простолюдин. — Захотел узнать который час — и купил. Пристав мельком взглянул на вошедшего Хохрякова и обратился к оборванцу: — Ведь часы ты украл! Где ты мог взять 200 рублей? Ну? Ну? — Нашел, ваше благородие… В уголочку лежали. Хохряков приблизился к приставу и внушительно, серьезно глядя в его глаза, прошептал: — Я Хохряков. — Хорошо. Потрудитесь обождать. — Эге, — болезненно покривился про себя Хохряков. — Да и ты, брат, я вижу, дока!.. И ты нервы свои, чтоб не разгулялись, в карман прячешь. О — о… Ну, что ж — походим… Походим друг около друга. — В уголочку лежали? Просто украл ты их и больше ничего! — Ошеломил я его, — внутренно усмехнулся Хохряков. — Наверное, втайне прийти в себя не может… Понимаем — с! На оборванце успокаивается, а сам про себя думает: “Зачем Хохряков сам объявился? Извещения ему еще не было?” Не — ет, брат. А Хохряков‑то и пришел. Хохряков сам с усам. Пристав подошел к Хохрякову и, рассматривая какую‑то бумагу, спросил: — Чем могу служить? — Насчет Швейцарии я… — Какой Швейцарии? “Хладнокровничаешь? — подумал Хохряков. — А зачем головы не поднимаешь? Голос мой изучить тебе хочется, повадки… Просты уж больно ваши хитрости, господин пристав!” — В Швейцарию хочу ехать. Зашел узнать, как можно в наикратчайший срок получить заграничный паспорт… — Это нужно через градоначальство, — пожал плечами пристав. Хохряков стал нервничать. Хладнокровие противника повергло его в дрожь и не изведанный еще страх… Он встал и резко сказал: — Прощайте, ваше благородие… Поклон вам от Викентия Карпикова… Хе — хе! — Какого… Карпикова? — Знаете что, господин пристав, — серьезно сказал Хохряков, наклоняясь вперед. — Бросим все эти штуки, уловки, будем говорить, как два умных человека: когда? — Что — когда? Что с вами? — Когда меня возьмете? — покорно прошептал Хохряков. — Куда?!! — Хе — хе… Кусочки как подклеивали? На прозрачную кальку? Чтоб обратную сторону можно было прочесть? А Викентий молодец! Твердокаменный!.. Я — и так и этак… Пристав внимательно глядел на Хохрякова и наконец ласково засуетился. — Сейчас, сейчас… Вы позволите мне, господин Хохряков, поехать с вами домой? Вы недалеко живете? — Кусочков не хватает? — бледно улыбнулся Хохряков. — Ищите… Все равно. Мне теперь уже все равно… Ищите! Всюду ищите! Мучители мои! Кровопийцы! Инквизиторы… Сибирь? Давайте ее, вашу Сибирь… Лучше Сибирь, чем так… Душу? Душу мою вы вынули за эти два дня — так Сибирью ли вам запугать меня?! Он обрушился на стол и затрясся от долго сдерживаемых рыданий. — Ефремов! — сказал пристав, придерживая голову Хохрякова. — Позвони семнадцать ноль восемь: карету и двух служителей!.. Успокойтесь, господин Хохряков… Мы все это разберем и сейчас же отвезем вас в Швейцарию… Не плачьте… Хорошо там будет, тепло… — Суда не надо, — попросил, вздрагивая нижней челюстью, Хохряков. — Не правда ли? Зачем суд? Прямо и отправляйте. — О, конечно, — согласился поспешно пристав. — Конечно. Прямо и отправим. — Прямо и отправляйте. Зачем еще мучить? –—— Карета увозила Хохрякова. Полузакрыв глаза, он изредка судорожно всхлипывал и повторял: — Бедные мы, русские! Бедные… ХВОСТ ЖЕНЩИНЫ Недавно мне показывали ручную гранату: очень невинный, простодушный на вид снаряд; этакий металлический цилиндрик с ручкой. Если случайно найти на улице такой цилиндрик, можно только пожать плечами и пробормотать словами крыловского петуха: “Куда оно? Какая вещь пустая”… Так кажется на первый взгляд. Но если вы возьметесь рукой за ручку, да размахнетесь поэнергичнее, да бросите подальше, да попадете в компанию из десяти человек, то от этих десяти человек останется человека три и то — неполных: или руки не будет хватать, или ноги. Всякая женщина, мило постукивающая своими тоненькими каблучками по тротуарным плитам, очень напоминает мне ручную гранату в спокойном состоянии: идет, мило улыбается знакомым, лицо кроткое, безмятежное, наружность уютная, безопасная, славная такая; хочется обнять эту женщину за талию, поцеловать в розовые полуоткрытые губки и прошептать на ушко: “Ах, если бы ты была моей, птичка моя ты райская”. Можно ли подозревать, что в женщине таятся такие взрывчатые возможности, которые способны разнести, разметать всю вашу налаженную мужскую жизнь на кусочки, на жалкие обрывки. Страшная штука — женщина, и обращаться с ней нужно, как с ручной гранатой. * * * Когда впервые моя уютная холостяцкая квартирка огласилась ее смехом (Елена Александровна пришла пить чай), — мое сердце запрыгало, как золотой зайчик на стене, комнаты сделались сразу уютнее, и почудилось, что единственное место для моего счастья — эти четыре комнаты, при условии, если в них совьет гнездо Елена Александровна. — О чем вы задумались? — тихо спросила она. — Кажется, что я тебя люблю, — радостно и неуверенно сообщил я, прислушиваясь к толчкам своего сердца. — А… ты?.. Как‑то так случилось, что она меня поцеловала — это было вполне подходящим уместным ответом. — О чем же ты все‑таки задумался? — спросила она, тихо перебирая волосы на моих висках. — Я хотел бы, чтобы ты была здесь, у меня; чтобы мы жили, как две птицы в тесном, но теплом гнезде. — Значит, ты хочешь, чтобы я разошлась с мужем? — Милая, неужели ты могла предполагать хоть одну минуту, чтобы я примирился с его близостью к тебе? Конечно, раз ты меня любишь — с мужем все должно быть кончено. Завтра же переезжай ко мне. — Послушай… но у меня есть ребенок. Я ведь его тоже должна взять с собой. — Ребенок… Ах, да, ребенок!.. кажется, Марусей зовут? — Марусей. — Хорошее имя. Такое… звучное! “Маруся”. Как это Пушкин сказал? “и нет красавицы, Марии равной”… Очень славные стишки. — Так вот… Ты, конечно понимаешь, что с Марусей я расстаться не могу. — Конечно, конечно. Но, может быть, отец ее не отдаст? — Нет, отдаст. — Как же это так? — кротко упрекнул я. — Разве можно свою собственную дочь отдавать? Даже звери и те… — Нет, он отдаст. Я знаю. — Нехорошо, нехорошо. А может быть, он втайне страдать будет? Этак в глубине сердца. По — христиански ли это будет с нашей стороны? — Что же делать? Зато я думаю, что девочке у меня будет лучше. — Ты думаешь — лучше? А вот я курю сигары. Детям, говорят, это вредно. А отец не курит. — Ну ты не будешь курить в этой комнате, где она, — вот и все. — Ага. Значит, в другой курить? — Ну, да. Или в третьей. — Или в третьей. Верно. Ну, что ж… (я глубоко вздохнул). Если уж так получается, будем жить втроем. Будет у нас свое теплое гнездышко. Две нежные руки ласковым кольцом обвились вокруг моей шеи. Вокруг той самой шеи, на которую в этот момент невидимо, незримо — уселись пять женщин. * * * Я вбежал в свой кабинет, который мы общими усилиями превратили в будуар Елены Александровны, — и испуганно зашептал: — Послушай, Лена… Там кто‑то сидит. — Где сидит? — А вот там, в столовой. — Так это Маруся, вероятно, приехала. — Какая Маруся?! Ей лет тридцать, она в желтом платке. Сидит за столом и мешает что‑то в кастрюльке. Лицо широкое, сама толстая. Мне страшно. — Глупый, — засмеялась Елена Александровна. — Это няня Марусина. Она ей кашку, вероятно, приготовила. — Ня… ня?.. Какая ня…ня? Зачем ня…ня? — Как зачем? Марусю‑то ведь кто‑нибудь должен нянчить? — Ах, да… действительно. Этого я не предусмотрел. Впрочем, Марусю мог бы нянчить и мой Никифор. — Что ты, глупенький! Ведь он мужчина. Вообще, мужская прислуга — такой ужас… — Няня, значит? — Няня. — Сидит и что‑то размешивает ложечкой. — Кашку изготовила. — Кашку? — Ну, да, чего ты так взбудоражился? — Взбудоражился? — Какой у тебя странный вид. — Странный? Да. Это ничего. Я большой оригинал… Хи — хи. Я потоптался на месте и потом тихонько поплелся в спальню. Выбежал оттуда испуганный. — Лена!!! — Что ты? Что случилось? — Там… В спальне… Тоже какая‑то худая, черная… стоит около кровати и в подушку кулаком тычет. Забралась в спальню. Наверное, воровка… Худая, ворчит что‑то. Леночка, мне страшно. — Господи, какой ты ребенок. Это горничная наша, Ульяша. Она и там у меня служила. — Ульяша. Там. Служила. Зачем? — Деточка моя, разве могу я без горничной? Ну посуди сам. — Хорошо. Посудю. Нет, и… что я хотел сказать!.. Ульяша? — Да. — Хорошее имя. Пышное такое, Ульяния. Хи — хи. Служить, значит, будет? Так. Послушай: а что же нянька? — Как ты не понимаешь: нянька для Маруси, Ульяша для меня. — Ага! Ну — ну. Огромная лапа сдавила мое испуганное сердце. Я еще больше осунулся, спрятал голову в плечи и поплелся: хотелось посидеть где‑нибудь в одиночестве, привести в порядок свои мысли. — Пойду на кухню. Единственная свободная комната. * * * — Лена!!! — Господи… Что там еще? Пожар? — Тоже сидит! — Кто сидит? Где сидит? — Какая‑то старая. В черном платке. На кухне сидит. Пришла, уселась и сидит. В руках какую‑то кривую ложку держит, с дырочками. Украла, наверное, да не успела убежать. — Кто? Что за вздор?! — Там. Тоже. Сидит какая‑то. Старая. Ей — Богу. — На кухне? Кому ж там сидеть? Кухарка моя, Николаевна, там сидит. — Николаевна? Ага… Хорошее имя. Уютное такое. Послушай: а зачем Николаевна? Обедали бы мы в ресторане, как прежде. Вкусно, чисто, без хлопот. — Нет; ты решительное дитя! — Решительное? Нет, нерешительное. Послушай: в ресторанчик бы… — Кто? Ты и я? Хорошо — с. А няньку кто будет кормить? А Ульяну? А Марусе если котлеточку изжарить или яичко? А если моя сестра Катя к нам погостить приедет?! Кто же в ресторан целой семьей ходит? — Катя? Хорошее имя — Катя. Закат солнца на реке напоминает. Хи — хи. * * * Сложив руки на груди и прижавшись спиной к углу, сидел на сундуке в передней мой Никифор. Вид у него был неприютный, вызывавший слезы. Я повертелся около него, потом молча уселся рядом и задумался: бедные мы оба с Никифором… Убежать куда‑нибудь вдвоем, что ли? Куда нам тут деваться? В кабинете — Лена, в столовой — няня, в спальне — Маруся, в гостиной — Ульяша, в кухне — Николаевна. “Гнездышко”… хотел я свить, гнездышко на двоих, и потянулся такой хвост, что и конца ему не видно. Катя, вон, тоже приедет. Корабль сразу оброс ракушками и уже на дно тянет, тянет его собственная тяжесть. Эх, Лена, Лена!.. — Ну, что, брат Никифор! — робко пробормотал я непослушным языком. — Что прикажете? — вздохнул Никифор. — Ну, вот, брат, и устроились. — Так точно, устроились. Вот сижу и думаю себе: наверное, скоро расчет дадите. — Никифор, Никифор… Есть ли участь завиднее твоей: получишь ты расчет, наденешь шапку набекрень, возьмешь в руки свой чемоданчик, засвистишь, как птица, и порхнешь к другому холостому барину. Заживете оба на славу. А я… Никифор ничего не ответил. Только нашел в полутьме мою руку и тихо пожал ее. Может быть, это фамильярность? Э, что там говорить!.. Просто приятно, когда руку жмет тебе понимающий человек. * * * Когда вы смотрите на изящную, красивую женщину, — бойко стучащую каблучками по тротуару, — вы думаете: “Какая милая! Как бы хорошо свить с ней вдвоем гнездышко”. А когда я смотрю на такую женщину, — я вижу не только женщину — бледный, призрачный тянется за ней хвост: маленькая девочка, за ней толстая женщина, за ней худая, черная женщина, за ней старая женщина с кривой ложкой, усеянной дырочками, а там дальше, совсем тая в воздухе, несутся еще и еще: сестра Катя, сестра Бася, тетя Аня, тетя Варя, кузина Меря, Подстега Сидоровна и Ведьма Ивановна… Матушка, матушка, — пожалей своего бедного сына!.. * * * Невинный, безопасный, кроткий вид имеет ручная граната, мирно лежащая перед вами. Возьмите ее, взмахните и подбросьте: на клочки размечется вся ваша так уютно налаженная жизнь, и не будете знать, где ваша рука, где ваша нога! О голове я уже и не говорю. Исаак Бабель КАК ЭТО ДЕЛАЛОСЬ В ОДЕССЕ Одесса Одесса очень скверный город. Это всем известно. Вместо “большая разница” там говорят — “две большие разницы” и еще: “тудою и сюдою”. Мне же кажется, что можно много сказать хорошего об этом значительном и очаровательнейшем городе в Российской Империи. Подумайте — город, в котором легко жить, в котором ясно жить. Половину населения его составляют евреи, а евреи — это народ, который несколько очень простых вещей очень хорошо затвердил. Они женятся для того, чтобы не быть одинокими, любят для того, чтобы жить в веках, копят деньги для того, чтобы иметь дома и дарить женам каракулевые жакеты, чадолюбивы потому, что это же очень хорошо и нужно — любить своих детей. Бедных евреев из Одессы очень путают губернаторы и циркуляры, но сбить их с позиции нелегко, очень уж стародавняя позиция. Их и не собьют и многому от них научатся. В значительной степени их усилиями создалась та атмосфера легкости и ясности, которая окружает Одессу. Одессит — противоположен петроградцу. Становится аксиомой, что одесситы хорошо устраиваются в Петрограде. Они зарабатывают деньги. Потому что они брюнеты — в них влюбляются мягкотелые и блондинистые дамы. И вообще — одессит в Петрограде имеет тенденцию селиться на Каменноостровском проспекте. Скажут, это пахнет анекдотом. Нет — с. Дело касается вещей, лежащих глубже. Просто эти брюнеты приносят с собой немного солнца и легкости. Кроме джентльменов, приносящих немного солнца и много сардин в оригинальной упаковке, думается мне, что должно прийти, и скоро, плодотворное, животворящее влияние русского юга, русской Одессы, может быть (qui sait?[2]), единственного в России города, где может родиться так нужный нам, наш национальный Мопассан. Я вижу даже маленьких, совсем маленьких змеек, предвещающих грядущее, — одесских певиц (я говорю об Изе Кремер) с небольшим голосом, но с радостью, художественно выраженной радостью в их существе, с задором, легкостью и очаровательным — то грустным, то трогательным— чувством жизни; хорошей, скверной и необыкновенно — quand meme et malgre tout