Выбрать главу
рожился, но решил голову назад не поворачивать и сделать вид, буд то я ни чего не заметил. Я только на всякий случай взял чемодан в руку. Прошло минут семь, и меня в третий раз ударили по спине. Тут я повернулся и увидел перед собой высокого пожилого человека в довольно поношенной, но всё же хорошей ватной шубе. — Что вам от меня нужно? — спросил я его строгим и даже слегка металлическим голосом. — А ты что не оборачиваешься, когда тебя окликают? — сказал он. Я задумался над содержанием его слов, когда он опять открыл рот и сказал: — Да ты что? Не узнаешь что ли меня? Ведь я твой брат. Я опять задумался над его словами, а он снова открыл рот и сказал: — Послушай ка, брат. У меня не хватает на сахар четырех рублей, а из очереди уходить обидно. Одолжи ка мне пятерку, а мы с тобой потом рассчитаемся. Я стал раздумывать о том, почему брату не хватает четырех рублей, но он схватил меня за рукав и сказал: — Ну так как же, одолжишь ты своему брату немного денег? — и с этими словами он сам расстегнул мне мою ватную шубу, залез ко мне во внутренний карман и достал мой кошелек. — Вот, — сказал он, — я, брат, возьму у тебя взаймы некоторую сумму, а кошелек, вот смотри, я кладу тебе обратно в польто. — И он сунул кошелек в наружный карман моей шубы. Я был, конечно, удивлен, так неожиданно встретив своего брата. Некоторое время я помолчал, а потом спросил его: — А где же ты был до сих пор? — Там, — отвечал мне брат и махнул куда‑то рукой. Я задумался: где это “там”; но брат подтолкнул меня в бок и сказал: — Смотри: в магазин начали пускать. До дверей магазина мы шли вместе, но в магазине я оказался один, без брата. Я на минутку выскочил из очереди и выглянул через дверь на улицу. Но брата ни где не было. Когда я хотел опять занять в очереди свое место, меня туда не пустили и даже постепенно вытолкали на улицу. Я, сдерживая гнев на плохие порядки, отправился домой. Дома я обнаружил, что мой брат изъял из моего кошелька все деньги. Тут я страшно рассердился на брата, и с тех пор мы с ним никогда больше не мирились. Я жил один и пускал к себе только тех, кто приходил ко мне за советом. Но таких было много, и выходило так, что я ни днем, ни ночью не знал покоя. Иногда я уставал до такой степени, что ложился на пол и отдыхал. Я лежал на полу до тех пор, пока мне не делалось холодно, тогда. я вскакивал и начинал бегать по комнате, что бы согреться. Потом я опять садился на скамейку и давал советы всем нуждающимся. Они входили ко мне друг за другом, иногда даже не открывая дверей. Мне было весело смотреть на их мучительные лица. Я говорил с ними, а сам едва сдерживал смех. Один раз я не выдержал и рассмеялся. Они с ужасом кинулись бежать, кто в дверь, кто в окно, а кто и прямо сквозь стену. Оставшись один, я встал во весь свой могучий рост, открыл рот и сказал: — Прин тим прам. Но тут во мне что‑то хрустнуло, и с тех пор можите считать, что меня больше нет. * * * Один человек лёг спать верующим, а проснулся неверующим. По счастию, в комнате этого человека стояли медицинские десятичные весы, и человек этот имел обыкновение каждый день утром и вечером взвешивать себя. И вот, ложась на кануне спать, человек взвесил себя и узнал, что весит 4 пуда 21 фунт. А на другой день утром, встав неверующим, человек взвесил себя опять и узнал, что весит уже всего только 4 пуда 13 фунтов. “Следовательно”, решил этот человек, “моя вера весила приблизительно восемь фунтов”. * * * Два человека разговорились. При чём один человек заикался на гласных, а другой на гласных и на согласных. Когда они кончили говорить, стало очень приятно — буд то потушили примус. Вываливающиеся старухи Одна старуха от черезмерного любопытства вывалилась из окна, упала и разбилась. Из окна высунулась другая старуха и стала смотреть вниз на разбившуюся, но от черезмерного любопытства тоже вывалилась из окна, упала и разбилась. Потом из окна вывалилась третья старуха, потом четвёртая, потом пятая. Когда вывалилась шестая старуха, мне надоело смотреть на них, и я пошёл на Мальцевский рынок, где, говорят, одному слепому подарили вязаную шаль. * * * — Я не советую есть тебе много перца. Я знал одного грека — мы с ним плавали на одном пароходе — он ел такое страшное количество перца и горчицы, что сыпал их в кушанья неглядя. Он, бедный, целые ночи просиживал с туфлей в руках… — Почему? — спросил я. — Потому что он боялся крыс, а на пароходе крыс было очень много. И вот он, бедняжка, в конце концов умер от бессонницы. Четвероногая Ворона Жила была четвероногая ворона. Собственно говоря, у неё было пять ног, но об этом говорить не стоит. Вот однажды купила себе четвероногая ворона кофе и думает: “Ну вот, купила я себе кофе, а что с ним делать?” А тут, как на беду, пробегала мимо лиса. Увидала она ворону и кричит ей: “Эй, — кричит, — ты, ворона!” А ворона лисе кричит: “Сама ты ворона!” А лиса вороне кричит: “А ты, ворона, свинья!” Тут ворона от обиды рассыпала кофе. А лиса прочь побежала. А ворона слезла на землю и пошла на своих четырех, или, точнее, на пяти ногах в свой паршивый дом. * * * У него был такой нос, что хотелось ткнуть в него биллиардным кием. За забором долго бранились и плевались. Слышно было, как кому то плюнули в рот. Это идет процессия. Зачем эта процессия идет? Она несёт вырванную у Пятипалова ноздрю. Ноздрю несут, чтобы зарыть в Летнем Саду. Михайлов ходил по Летнему Саду, неся под мышкой гамак. Он долго искал, куда бы гамак повесить. Но всюду толкались неприятные сторожа. Михайлов передумал и сел на скамеечку. На скамеечке лежала забытая кем то газета. Лежала забытая кем то газета. Лежала забытая кем то газета. Михайлов садился на эту газету И думать поспешал И думать поспешал. * * * Когда сон бежит от человека, и человек лежит на кровати, глупо вытянув ноги, а рядом на столике тикают часы, и сон бежит от часов, тогда человеку кажется, что перед ним распахивается огромное чёрное окно и в это окно должна вылететь его тонкая серенькая человеческая душа, а безжизненное тело останется лежать на кровати, глупо вытянув ноги, и часы прозвенят своим тихим звоном: “вот ещё один человек уснул”, и в этот миг захлопнется огромное и совершенно чёрное окно. Человек по фамилии Окнов лежал на кровати глупо вытянув ноги, и старался заснуть. Но сон бежал от Окнова. Окнов лежал с открытыми глазами, и страшные мысли стучали в его одервеневшей голове. Шапка Отвечает один другому: “Не видал я их”. “Как же ты их не видал, — говорит другой, — когда сам же на них шапки надевал?” “А вот, — говорит один, — шапки на них надевал, а их не видал”. — “Да возможно ли это?” — говорит другой, с длинными усами. “Да, — говорит первый, — возможно”, — и улыбается синим ртом. Тогда другой, который с длинными усами, пристает к синерожему, что бы тот объяснил ему, как это так возможно — шапки на людей надеть, а самих людей не заметить. А синерожий отказывается объяснять усатому, и кочает своей головой, и усмехается своим синим ртом. — Ах ты, дьявол ты этакий, — говорит ему усатый. Морочишь ты меня, старика! Отвечай мне и не заворачивай мне мозги: видел ты их или не видел? Усмехнулся еще раз другой, который синерожий, и вдруг исчез, только одна шапка осталсь в воздухе висеть. — Ах, так вот кто ты такой! — сказал усатый старик и протянул руку за шапкой, а шапка от руки в сторону. Старик за шапкой, а шапка от него, не дается в руки старику. Летит шапка по Некрасовской улице мимо булочной, мимо бань. Из пивной народ выбегает, на шапку с удивлением смотрит и обратно в пивную уходит. А старик бежит за шапкой, руки вперед вытянул, рот открыл; глаза у старика остеклянели, усы болтаются, а волосы перьями торчат во все стороны. Добежал старик до Литейной, а там ему наперерез уж миллиционер бежит и еще какой то гражданин в сером костюмчике. Схватили они безумного старика и повели его куда то. Поздравительное шествие К семидесятилетию Наташи Артамонов закрыл глаза, а Хрычов и Молотков стояли над Артамоновым и ждали. — Ну же! Ну же! — торопил Хрычов. А Молотков не утерпел и дёрнул стул, на котором сидел Артамонов, за задние ножки, и Артамонов свалился на пол. — Ах так! — закричал Артамонов, поднимаясь на ноги. — Кто это меня со стула сбросил? — Вы уж нас извините, — сказал Молотков, — мы ведь долго ждали, а вы всё молчите и молчите. Уж это меня чорт попутал. Очень уж нам нетерпелось. — Не терпелось! — передразнил Артамонов. — А мне, пожилому человеку, по полу валяться? Эх, вы! Стыдно! Артамонов стряхнул с себя соринки, приставшие к нему с пола и, сев опять на стул, закрыл глаза. — Да что же это? А? Что же это? — заговорил вдруг Хрычов, глядя то на Молоткова, то на Артамонова. Молотков постоял некоторое время в раздумье, а потом нагнулся и дернул задние ножки Артомоновского стула. Артамонов съехал со стула на пол. — Это издевательство! — закричал Артамонов, — Это уже второй раз меня на пол скидывают! Это опять ты, Молотков? — Да уж не знаю как сказать, товарищ Артомонов. Просто опять какое то помутнение в мозгу было. Вы уж нас извините, тов. Артомонов! Мы ведь это только от нетерпения! — сказал Молотков и чихнул. — Пожалеете об этом, — сказал Артомонов, поднимаясь с пола. — Пожалеете, сукины дети! Артомонов сел на стул. — Я тебе этого не спущу, — сказал Артомонов и погрозил кому‑то пальцем. Артомонов долго грозил кому то пальцем а потом с<п>рятал руку за борт жилета и закрыл глаза. Хрычов сразу заволновался: — Ой! Что же это? Опять? Опять он! Ой! Молотков отодвинул Хрычова в сторону и носком сапога выбил стул из под Артамонова. Артомонов грузно рухнул на пол. — Трижды! — сказал Артомонов шепотом, — Хорошо — с!.. В это время дверь открылась и в комнату вошёл я. — Стоп! — сказал я. — Прекратите это безобразие! Сегодня Наталии Ивановне исполнилось семьдесят лет. Артомонов, сидя на полу, повернул ко мне свое глупое лицо и, указав пальцем на Молоткова, сказал: — Он меня трижды со стула на пол скинул… — Цык! — крикнул я. — Встать! Артомонов встал. — Взяться за руки! — скомандовал я. Артомонов, Хрычов и Молотков взялись за руки. — А теперь за — а мной! И вот, постукивая каблуками, мы двинулись по направлению к Детскому Селу. * * * В кабинет, озаряемый темной лампой, ввалился человек на длинных, очень длинных ногах, в фетровой шляпе и с маленьким пуделем под мышкой. Посадив пуделя на письменный стол, длинноногий человек подошёл к узенькому книжному шкапику, открыл его и, заглянув внутрь этого шкапика, что то быстро сказал. Расслышать можно было только одно слово “лимон”. Потом, закрыв этот шкапик, человек подбежал к письменному столу, схватил пуделя и убежал, хлопнув за собой дверью. Тогда дверцы шкапика открылись сами собой и от туда вышла маленькая девочка. Она оглянулась по сторонам и, как бы убедившись, что её никто не услышит, вдруг громко чихнула. Потом, постояв некоторое время молча, девочка открыла рот и сказала: — Весь мир будет смотреть на него неодобрительно, если он выйдет в грязной шляпе. Но Бытовая сценка Водевиль Сно: Здравствуйте! Эх, выпьем! Эх! Гуляй — ходи! Эх! Эх! Эх! Мариша: Да что с вами, Евгений Эдуардович? Сно: Эх! Пить хочу! Эх, гуляй — ходи! Мариша: Постойте, Евгений Эдуардович, вы успокойтесь. Хотите, я чай поставлю. Сно: Чай? Нет. Я водку хлебать хочу. Мариша: Евгений Эдуардович, милый, да что с вами? Я вас узнать не могу. Сно: Ну и неча узнавать! Гони, мадам, водку! Мариша: Господи, да что же это такое? Даня! Даня! Даня (лёжа на полу в прихожей): Ну? Чего там ещё? Мариша: Да что же мне делать? Что же это такое? Сно: Эх, гуляй — ходи! (пьет водку и выбрасывает ее фонтаном через нос). Мариша (залезая за фисгармонию): Заступница пресвятая! Мать пресвятая Богородица! Хармс (лежа в прихожей на полу): Эй ты, там, слова молитв путаешь! Сно (разбивая бутылкой стеклянную дверцу шкапа): Эх, гуляй — ходи! Падает занавес. Слышно как Мариша чешет себе голову. Вера, Надежда, Любовь, София. 1938 года * * * Меня называют капуцином. Я за это, кому следует, уши оборву, а пока что не дает мне покоя слава Жана Жака Руссо. Почему он всё знал? И как детей пеленать, и как девиц замуж выдавать! Я бы тоже хотел так всё знать. Да я уже всё знаю, но только в знаниях своих не уверен. О детях я точно знаю, что их не надо вовсе пеленать, их надо уничтожать. Для этого я бы устроил в городе центральную яму и бросал бы туда детей. А что бы из ямы не шла вонь разложения, ее можно каждую неделю заливать негашеной известью. В эту же яму я столкнул бы всех немецких овчарок. Теперь о том, как выдавать девиц замуж. Это, по моему, еще проще. Я бы устроил общественный зал, где бы, скажем, раз в месяц собиралась вся молодежь. Все, от 17 до 35 лет, должны раздеться голыми и прохаживаться по залу. Если кто кому понравился, то такая пара уходит в уголок и там рассматривает себя уже детально. Я забыл сказать, что у всех на шее должна висеть карточка с именем, фамилией и адресом. Потом тому, кто пришелся по вкусу, можно послать письмо и завязать более тесное знакомство. Если же в эти дела вмешается старик или старуха, то я предлогаю зарубать их топором и волочить туда же, куда и детей, в центральную яму. Я бы написал еще об имеющихся во мне знаниях, но, к сожалению, должен итти в магазин за махоркой. Идя на улицу, я всегда беру с собой толстую, сучковатую палку. Беру я ее с собой, что бы колотить ею детей, которые подворачиваются мне под ноги. Должно быть, за это прозвали меня капуцином. Но подождите, сволочи, я вам обдеру еще уши! Тетрадь Мне дали пощёчину. Я сидел у окна. Вдруг на улице что то свистнуло. Я высунулся на улицу из окна и получил пощёчину. Я спрятался обратно в дом. И вот теперь на моей щеке горит, как раньше говорили, несмываемый позор. Такую боль обиды я испытал раньше один только раз. Это было так: одна прекрасная дама, не законная дочь короля, подарила мне роскошную тетрадь. Это был для меня настоящий праздник, так хороша была тетрадь! Я сразу сел и начал писать туда стихи. Но когда эта дама, незаконная дочь короля, увидела, что я пишу в эту тетрадь черновики, она сказала: “Если бы знала я, что вы сюда будете писать свои бездарные черновики, никогда бы не подарила я вам этой тетради. Я ведь думала, что эта тетрадь вам послужит для списывания туда умных и полезных фраз, вычитанных вами из различных книг”. Я вырвал из тетради исписанные мной листки и вернул тетрадь даме. И вот теперь, когда мне дали пощёчину через окно, я ощутил знакомое мне чувство. Это было то же чувство, какое я испытал, когда вернул прекрасной даме её роскошную тетрадь. Художник и Часы Серов, художник, пошёл на Обводный канал. Зачем он туда пошёл? Покупать резину. Зачем ему резина? Чтобы сделать себе резинку. А зачем ему резинка? А чтобы её растягивать. Вот. Что ещё? А ещё вот что: художник Серов поломал свои часы. Часы хорошо ходили, а он их взял и поломал. Чего ещё? А боле ничего. Ничего и всё тут! И своё поганое рыло, куда не надо, не суй! Господи помилуй! Жила была старушка. Жила, жила и сгорела в печке. Туда ей и дорога! Серов, художник, по крайней мере, так рассудил… Эх! Написал бы ещё, да чернильница куда то вдруг исчезла. Новый талантливый писатель Андрей Андреевич придумал такой расказ: В одном старинном замке жил принц, страшный пьяница. А жена этого принца, наоборот, не пила даже чаю, только воду и молоко пила. А муж её пил водку и вино, а молока не пил. Да и жена его, собственно говоря, тоже водку пила, но скрывала это. А муж был бесстыдник и не скрывал. “Не пью молока, а водку пью!” — говорил он всегда. А жена тихонько из‑под фартука вынимала баночку и хлоп, значит, выпивала. Муж её, принц, говорит: “Ты бы и мне дала”. А жена, принцесса, говорит: “Нет, самой мало. Хю!” “Ах ты, — говорит принц, — ледя!” И с этими словами хвать жену об пол! Жена себе всю харю расшибла, лежит на полу и плачет. А принц в мантию завернулся и ушёл к себе в башню, там у него клетка стояла. Он, видите‑ли, там кур разводил. Вот пришёл принц на башню, а там куры кричат, пищи требуют. Одна курица даже ржать начала. “Ну, ты, — говорит ей принц, — шантоклер! Молчи, пока по зубам не попало!” Курица слов не понимает и продолжает ржать. Выходит, значит, что курица на башне шумит, принц, значит, матерно ругается, жена внизу на полу лежит, одним словом настоящий содом. Вот какой рассказ выдумал Андрей Андреевич. Уже по этому рассказу можно судить, что Андрей Андреевич крупный талант. Андрей Андреевич очень умный человек, очень умный и очень хороший! I. Воспитание Один матрос купил себе дом с крышей. Вот поселился матрос в этом доме и расплодил детей. Столько расплодил детей, что деваться от них стало некуда. Тогда матрос купил няньку и говорит ей: “Вот тебе, нянька, мои дети. Няньчи их и угождай им во всём, но только смотри, чтобы они друг друга не перекусали. Если же они очень шалить будут, ты их полей скипидаром или уксусной эссенцией. Они тогда замолкнут. А потом ещё вот что, нянька, ты конечно любишь есть. Так вот уж с этим тебе придётся проститься. Я тебе есть давать не буду”. — Постойте, да как же так? — испугалась нянька. — Ведь всякому человеку есть нужно. “Ну, как знаешь, но только пока ты моих детей няньчишь, — есть несмей!” Нянька было на дыбы, но мотрос стегнул её палкой и нянька стихла. — Ну а теперь, — сказал Ма<т>рос, — валяй моих сопляков! И вот таким образом началось воспитание матросских детей. Дедка за репку (балет) Пустая сцена. Слева из земли что‑то торчит. Должно быть, репа. Играет музыка. Над рекой летает птичка. Справа на сцене стоит неподвижная фигура. Выходит мужичёнка. Чешет бородку. Музыка играет. Мужичёнка изредка притоптывает. Потом чаше. Потом пускается танцевать, напевая достаточно громко: “Уж я репу посадил — дил — дил — дил — дил — дил!” Пляшет и смеётся. Птичка летает. Мужичё<н>ка ловит её шапкой. Птичка — же улетает. Мужичёнка швыряет шляпу об пол и идёт в присядку, а сам опять поёт: “Уж я репу посадил — дил — дил — дил — дил — дил!” На сцене справа наверху открывается ширмочка. Там на висячем балконе сидит кулак и Андрей Семёнович в золотом пенснэ. Оба пьют чай. Перед ними на столе стоит самовар. Кулак — Он её посадил, а мы вытянем. Верно? Андр. Сем. — Верно! (ржёт тоненьким голоском). Кулак — (ржёт басом). Низ. Мужичёнка, танцуя, удаляется (музыка играет всё тише и тише и наконец едва слышно). Верх. Кулак и Андр. Сем. беззвучно смеются и строят друг другу рожи. Кому‑то показывают кулаки. Кулак показывает кулак, потрясая им над головой, а Андр. Сем. кажет кулак из под стола. Низ. Музыка играет<Yankee->Doodl. Выходит Американец и тянет на верёвочке автомобиль фордан. Танец вокруг репы. Верх. Кулак и Андр. Сем. стоят, открыв рты. Музыка замолкает. Американец останавливается. Кулак — Ето что за фрукт? Андр. Сем. — Это, как бы сказать, Америка. (музыка играет дальше) Низ. Американец танцует дальше. Пританцовывает к репе и начинает её тянуть. Музыка затихает до едва слышной. Кулак (сверху) — Что, силёнки не хватает? Андр. Сем. — Не орите так Селифан Митрофанович, они обидятся. (Музыка громко играет At the long way to the). Низ. Выплывает тётя Англия. На ногах броненосцы, в руках парашют. Пляшет в сторону репы. В это время Америкнец ходит вокруг репы и разглядывает её. Кулак (сверху) — Ето что за Галандия? Андр. Сем. (обиженно) — И вовсе не Галандия а Англия. Кулак — Валяй тяни чтоб в Колхоз не попало! Андр. Сем. — Тише (озирается). Не услышал бы кто. (Музыка во всю) Низ. Выбегает Франция. — Ah! Ah! Ah!.. Voila! Ji! Ji! Ji! Voici! Ho! Ho! Ho! Кулак (сверху) — Вот тебе и вуалё! Андр. Сем. — Селифан Митрофанович! Зачем же так! Это по ихнему неприлично. Вас за фулигана примуть. (Кричит вниз) — Madame! C`est le кулак. Он с вами attande в одно место думает. Франция — Ииих! (взвизгивает и дрыгает ногой). Андрей Семенович посылает ей воздушный поцелуй. Всё гаснет и тухнет. Фигура внизу (в темноте) — Тпфу дьявол! Пробки перегорели! Всё освещается. Фигуры нет. Америка, Англия и Франция тянут репу. Выходит Пильсудский — Польша. Музыка играет. Пильсудский танцует на середину. Музыка останавливается. Пильсудский тоже. Достает большой платок, сморкается в него и снова прячет. Музыка играет мазурку. Пильсудский кидается её танцевать. Останавливается около репы. (Музыка играет едва слышно). Кулак — Андрей Семёнович, валяй вниз. Они всё повыдергают. Андр. Сем. — Обождите, Селифан Митрофанович. Пусть подергают. А как выдернут, обязательно упадут. А мы репу то да в мешок! А им кукиш! Кулак — А им кукиш! Низ. Тянут репу. Кличут на подмогу Германию. Выходит немец. Танец немца. Он толстый. Становится на четверинки и неуклюже прыгает ногами на одном месте. Музыка переходит на “Ah mein lieber Augustin!” Немец пьёт пиво. Идёт к репе. Кулак (сверху). — Тэк — тэк — тэк! Валяй, Андрей Семёнович! В самый раз придём. Андрей Сем. — И репу в мешок! (Андр. Сем. берёт мешок, а кулак самовар и идут на лестницу. Ширмочка закрывается). Низ. Выбегает католик. Танец католика. В конце танца появляется Кулак и Андрей Семёнович. У кулака под мышкой самовар. Ряд тянет репку. Кулак — Валяй, валяй, валяй! Валяй, ребята! Тяни! Ты пониже хватай! А ты американца под локотки! А ты, долговязый, вон его за пузо придерживай! А теперь валяй! Тык тык тк тк тк. (Ряд топчется на месте. Раздувается и сближается. Музыка играет всё громче. Ряд обегает вокруг репы и вдруг с грохотом падает). Андр. Сем. хлопочет около люка с мешком. Но из люка вылезает огромный Красноармеец. Кулак и Андр. Сем. падают в верх тармашкой. * * * У Колкова заболела рука и он пошёл в амбулаторию. По дороге у него заболела и вторая рука. От боли Колков сел на панель и решил дальше никуда не итти. Прохожие проходили мимо Колкова и не обращали на него внимания. Только собака подошла к Колкову, понюхала его и, подняв задняю лапу, прыснула Колкову в лицо собачей гадостью. Как бешенный вскочил Колков и со всего маху ударил собаку ногой под живот. С жалобным визгом поползла собака по панели, волоча задние ноги. На Колкова накинулась какая‑то дама и, когда Колков попытался отталкнуть ее, дама вцепилась ему в рукав и начала звать милиционера. Колков не мог больными руками освободиться от дамы и только старался плюнуть ей в лицо. Это удалось ему сделать уже раза четыре и дама, зажмурив свои заплёванные глаза, визжала на всю улицу. Кругом уже собиралась толпа. Люди стояли, тупо глядели и порой выражали своё сочувствие Колкову. — Так её! Так её! — говорил рослый мужик в коричневом пиджаке, ковыряя перед собой в воздухе кривыми пальцами с черными ногтями. — Тоже ешшо барыня! — говорила толстогубая баба, завязывая под подбородком головной платок. В это время Колков изловчился и пнул даму коленом под живот. Дама взвизгнула и, отскочив от Колкова, согнулась в три погибели от страшной боли. — Здорово он её в передок! — сказал мужик с грязными ногтями. А Колков, отделавшись от дамы, быстро зашагал прочь. Но вдруг, дойдя до Загородного проспекта, Колков остановился: он забыл, зачем он вышел из дома. — Господи! Зачем же я вышел из дома? — говорил сам себе Колков, с удивлением глядя на прохожих. И прохожие тоже с удивлением глядели на Колкова, а один старичёк прошёл мимо и потом всё время оглядывался, пока не упал и не разбил себе в кровь свою старческую рожу. Это рассмешило Колкова и, громко хохоча, он пошёл по Загородному. Случай с моей женой У моей жены опять начали корёжиться ноги. Хотела она сесть на кресло, а ноги отнесли её куда‑то к шкапу и даже дальше по коридору и посадили её на кардонку. Но жена моя, напрягши волю, поднялась и двинулась к комнате, однако ноги её опять нашалили и пронесли ее мимо двери. “Эх, черт!..” — сказала жена, уткнувшись головой под конторку. А ноги её продолжали шалить и даже разбили какую‑то стеклянную миску, стоявшую на полу в прихожей. Наконец, жена моя уселась в своё кресло. — Вот и я, — сказала моя жена, широко улыбаясь и вынимая из ноздрей застрявшие там щепочки. * * * Косков потерял свои часы. Утром Косков сел пить кофе и выпил четыре стакана. Пятый стакан Косков не допил и поставил в буфет, чтобы потом выпить в холодном виде. До этого времени Косков был в одном халате, т. ч. часов не нём не было, и они лежали, по всей вероятности, на письменном столе. * * * Так началось событие в соседней квартире. Алексеев съел кашу, а недоеденные остатки выбросил на общей кухне в помойное ведро. Увидя это, жена Горохова сказала Алексееву, что вчера она выносила это ведро на двор, а теперь, если он желает им пользоваться, то пусть сам выносит его сегодня же вечером. Алексеев сказал, что ему некогда заниматься такими пустяками и предложил мадам Гороховой платить три рубля в месяц, с тем, чтобы она вычищала это ведро. Мадам Горохова так оскорбилась этим предложением, что наговорила Алексееву много лишних слов и даже бросила на пол столовую ложку, которую держала в руках, сказав при этом, что она вполне благородного происхождения и видала в жизни лучшие времена, и что она, в конце концов, не прислуга и потому не станет даже за собой поднимать оброненные вещи. С этими словами мадам Горохова вышла из кухни, оставив растерявшегося Алексеева одного около помойного ведра. Значит теперь Алексееву придётся тащить ведро на двор к помойной яме. Это было страшно неприятно. Алексеев задумался. Ему, научному работнику, возится с помойным ведром! Это, по меньшей мере, оскорбительно. Алексеев прошёлся по кухне. Внезапная мысль блеснула в его голове. Он поднял оброненную мадам Гороховой ложку и твёрдыми шагами подошёл к ведру. — Да, — сказал Алексеев и опустился перед ведром на корточки. Давясь от отвращения, он съел всю кашу и выскреб ложкой и пальцами дно ведра. — Вот, — сказал Алексеев, моя под краном ложку. — А ведро я всё таки на двор не понесу. Вытерев ложку носовым платком, Алексеев положил её на кухонный стол и ушёл в свою комнату. Несколько минут спустя на кухню вышла рассерженная мадам Горохова. Она мгновенно заметила, что ложка поднята с пола и лежит на столе. Мадам Горохова заглянула в помойное ведро и, видя, что и ведро находится в полном порядке, пришла в хорошее настроение и, сев на табурет, принялась шинковать морковь. — Уж если я что нибудь захочу, то непременно добьюсь своего, — говорила сама с собой мадам Горохова. — Уж лучше мне никогда не перечить. Я своего никому не уступлю. Вот ни столичко! — сказала мадам Горохова, отрезая от моркови каплюшечный кусочек. В это время по корридору мимо кухни прошёл Алексеев. — Алексей Алексеевич! — крикнула мадам Горохова. — Куда вы уходите? — Я не ухожу, Виктория Тимофеевна, — сказал Алексеев, останавливаясь в дверях. — Это я в ванную шёл. Сон дразнит человека Марков снял сапоги и, вздохнув, лег на диван. Ему хотелось спать, но, как только он закрывал глаза, желание спать моментально проходило. Марков открывал глаза и тянулся рукой за книгой. Но сон опять налетал на него, и, не дотянувшись до книги, Марков ложился и снова закрывал глаза. Но лишь только глаза закрывались, сон улетал опять, и сознание становилось таким ясным, что Марков мог в уме решать алгебраические задачи на уравнения с двумя неизвестными. Долго мучился Марков, не зная, что ему делать: спать или бодрствовать? Наконец, измучившись и взненавидев самого себя и свою комнату, Марков надел польто и шляпу, взял в руку трость и вышел на улицу. Свежий ветерок успокоил Маркова, ему стало радостнее на душе и захотелось вернуться обратно к себе в комнату. Войдя в свою комнату, он почувствовал в теле приятную усталость и захотел спать. Но только он лег на диван и закрыл глаза, — сон моментально испарился. С бешенством вскочил Марков с дивана и без шапки и без польто помчался по направлению к Таврическому саду. * * * Осень прошлого года я провёл необычно. Мне надоело из года в год каждое лето проводить на даче у Рыбаковых, а осенью ехать в Крым к Чёрному морю, пить крымские вина, ухаживать за ошалевшими от южного солнца северянками и, с наступлением зимы, опять возвращаться в свою холодную городскую квартиру и приступать к своим священным обязанностям. Мне надоело это однообразие. И вот в прошлом году я решил поступить иначе. Лето я провёл как всегда у Рыбаковых, а осенью, не сказав никому о своём намерении, я купил себе ружьё — двухстволку, заплечный мешок, подзорную трубу, компас и непромокаемый резиновый плащ; в заплечный мешок я положил смену белья, две пары носок, иголку и катушку с нитками, пачку табаку, две французские булки и пол головки сыра; на правое плечо повесил двухстволку, на левое бросил резиновый плащ и, выйдя из города, пошел пешком, куда глаза глядят. Я шёл полем. Утро было прохладное, осеннее. Начинался дождь, так что мне пришлось надеть резиновый плащ. * * * Я поднял пыль. Дети бежали за мной и рвали на себе одежду. Старики и старухи падали с крышь. Я свистел, я громыхал, я лязгал зубами и стучал железной палкой. Рваные дети мчались за мной и, не поспевая, ломали в страшной спешке свои тонкие ноги. Старики и старухи скакали вокруг меня. Я нёсся вперёд! Грязные рахитичные дети, похожие на грибы поганки, путались под моими ногами. Мне было трудно бежать. Я поминутно спотыкался и раз даже чуть не упал в мягкую кашу из барахтующихся на земле стариков и старух. Я прыгнул, оборвал нескольким поганкам головы и наступил ногой на живот худой старухи, которая при этом громко хрустнула и тихо произнесла: “замучили”. Я, не оглядываясь, побежал дальше. Теперь под моими ногами была чистая и ровная мостовая. Редкие фонари освещали мне путь. Я подбегал к бане. Приветливый банный огонёк уже мигал передо мной и банный уютный, но душный пар уже лез мне в ноздри, уши и рот. Я, не раздеваясь, пробежал сквозь предбанник, потом, мимо кранов, шаек и нар, прямо к полку. Горячее белое облако окружило меня. Я слышу слабый, но настойчивый звон. Я, кажется, лежу. — И вот тут‑то могучий отдых остановил моё сердце. Федя Давидович Федя долго подкрадывался к маслёнке и наконец, улучив момент, когда жена нагнулась, что бы состричь на ноге ноготь, быстро, одним движением вынул пальцем из маслёнки всё масло и сунул его себе в рот. Закрывая маслёнку, Федя нечаянно звякнул крышкой. Жена сейчас же выпрямилась и, увидя пустую маслёнку, указала на нее ножницами и строго сказала: — Масла в маслёнке нет. Где оно? Федя сделал удивленные глаза и, вытянув шею, заглянул в маслёнку. — Это масло у тебя во рту, — сказала жена, показывая ножницами на Федю. Федя отрицательно замотал головой. — Ага, — сказала жена. — Ты молчишь и мотаешь головой, потому что у тебя рот набит маслом. Федя вытаращил глаза и замахал на жену руками, как бы говоря: “Что ты, что ты, ничего подобного!” Но жена сказала: — Ты врешь, открой рот. — Мм, — сказал Федя. — Открой рот, — повторила жена. Федя растопырил пальцы и замычал, как бы говоря: “Ах да, совсем было забыл; сейчас приду”, — и встал, собираясь вытти из комнаты. — Стой, — крикнула жена. Но Федя прибавил шагу и скрылся за дверью. Жена кинулась за ним, но около двери остановилась, так как была голой и в таком виде не могла вытти в коридор, где ходили другие жильцы этой квартиры. — Ушел, — сказала жена, садясь на диван. — Вот чорт! А Федя, дойдя по корридору до двери, на которой висела надпись: “Вход категорически воспрещен”, открыл эту дверь и вошел в комнату. Комната, в которую вошел Федя, была узкой и длинной, с окном, занавешанным газетной бумагой. В комнате справа у стены стояла грязная ломаная кушетка, а у окна стол, который был сделан из доски, положенной одним концом на ночной столик, а другим на спинку стула. На стене слева висела двойная полка, на которой лежало неопределенно что. Больше в комнате ничего не было, если не считать лежащего на кушетке человека с бледно — зеленым лицом, одетого в длинный и рваный коричневый сюртук и в черные нанковые штаны, из которых торчали чисто вымытые босые ноги. Человек этот не спал и пристально смотрел на вошедшего. Федя поклонился, шаркнул ножкой и, вынув пальцем изо рта масло, показал его лежащему человеку. — Полтора, — сказал хозяин комнаты, не меняя позы. — Маловато, — сказал Федя. — Хватит, — сказал хозяин комнаты. — Ну, ладно, — сказал Федя и, сняв масло с пальца, положил его на полку. — За деньгами придешь завтра утром, — сказал хозяин. — Ой что вы! — вскричал Федя. — Мне ведь их сейчас нужно. И ведь полтора рубля всего… — Пошел вон, — сухо сказал хозяин, и Федя на цыпочках выбежал из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь. Старуха Повесть …И между ними происходит следующий разговор. Гамсун. На дворе стоит старуха и держит в руках стенные часы. Я прохожу мимо старухи, останавливаюсь и спрашиваю ее: “Который час?” — Посмотрите, — говорит мне старуха. Я смотрю и вижу, что на часах нет стрелок. — Тут нет стрелок, — говорю я. Старуха смотрит на циферблат и говорит мне: — Сейчас без четверти три. — Ах так. Большое спасибо, — говорю я и ухожу. Старуха кричит мне что‑то вслед, но я иду не оглядываясь. Я выхожу на улицу и иду по солнечной стороне. Весеннее солнце очень приятно. Я иду пешком, щурю глаза и курю трубку. На углу Садовой мне попадается навстречу Сакердон Михайлович. Мы здороваемся, останавливаемся и долго разговариваем. Мне надоедает стоять на улице, и я приглашаю Сакердона Михайловича в подвальчик. Мы пьем водку, закусываем крутым яйцом с килькой, потом прощаемся, и я иду дальше один. Тут я вдруг вспоминаю, что забыл дома выключить электрическую печку. Мне очень досадно. Я поворачиваюсь и иду домой. Так хорошо начался день, и вот уже первая неудача. Мне не следовало выходить на улицу. Я прихожу домой, снимаю куртку, вынимаю из жилетного кармана часы и вешаю их на гвоздик; потом запираю дверь на ключ и ложусь на кушетку. Буду лежать и постараюсь заснуть. С улицы слышен противный крик мальчишек. Я лежу и выдумываю им казни. Больше всего мне нравится напустить на них столбняк, чтобы они вдруг перестали двигаться. Родители растаскивают их по домам. Они лежат в своих кроватках и не могут даже есть, потому что у них не открываются рты. Их питают искусственно. Через неделю столбняк проходит, но дети так слабы, что еще целый месяц должны пролежать в постелях. Потом они начинают постепенно выздоравливать, но я напускаю на них второй столбняк, и они все околевают. Я лежу на кушетке с открытыми глазами и не могу заснуть. Мне вспоминается старуха с часами, которую я видел сегодня на дворе, и мне делается приятно, что на ее часах не было стрелок. А вот на днях я видел в комиссионном магазине отвратительные кухонные часы, и стрелки у них были сделаны в виде ножа и вилки. Боже мой! ведь я еще не выключил электрической печки! Я вскакиваю и выключаю ее, потом опять ложусь на кушетку и стараюсь заснуть. Я закрываю глаза. Мне не хочется спать. В окно светит весеннее солнце, прямо на меня. Мне становится жарко. Я встаю и сажусь в кресло у окна. Теперь мне хочется спать, но я спать не буду. Я возьму бумагу и перо и буду писать. Я чувствую в себе страшную силу. Я все обдумал еще вчера. Это будет рассказ о чудотворце, который живет в наше время и не творит чудес. Он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает. Его выселяют из квартиры, он знает, что стоит ему только махнуть пальцем, и квартира останется за ним, но он не делает этого, он покорно съезжает с квартиры и живет за городом в сарае. Он может этот старый сарай превратить в прекрасный кирпичный дом, но он не делает этого, он продолжает жить в сарае и в конце концов умирает, не сделав за свою жизнь ни одного чуда. Я сижу и от радости потираю руки. Сакердон Михайлович лопнет от зависти. Он думает, что я уже не способен написать гениальную вещь. Скорее, скорее за работу! Долой всякий сон и лень. Я буду писать восемнадцать часов подряд! От нетерпения я весь дрожу. Я не могу сообразить, что мне делать: мне нужно было взять перо и бумагу, а я хватал разные предметы, совсем не те, которые мне были нужны. Я бегал по комнате: от окна к столу, от стола к печке, от печки опять к столу, потом к дивану и опять к окну. Я задыхался от пламени, которое пылало в моей груди. Сейчас только пять часов. Впереди весь день, и вечер, и вся ночь… Я стою посередине комнаты. О чем же я думаю? Ведь уже двадцать минут шестого. Надо писать. Я придвигаю к окну столик и сажусь за него. Передо мной клетчатая бумага, в руке перо. Мое сердце еще слишком бьется, и рука дрожит. Я жду, чтобы немножко успокоиться. Я кладу перо и набиваю трубку. Солнце светит мне прямо в глаза, я жмурюсь и трубку закуриваю. Вот мимо окна пролетает ворона. Я смотрю из окна на улицу и вижу, как по панели идет человек на механической ноге. Он громко стучит своей ногой и палкой. — Так, — говорю я сам себе, продолжая смотреть в окно. Солнце прячется за трубу противостоящего дома. Тень от трубы бежит по крыше, перелетает улицу и ложится мне на лицо. Надо воспользоваться этой тенью и написать несколько слов о чудотворце. Я хватаю перо и пишу: “Чудотворец был высокого роста”. Больше я ничего написать не могу. Я сижу до тех пор, пока не начинаю чувствовать голод. Тогда я встаю и иду к шкапику, где хранится у меня провизия, я шарю там, но ничего не нахожу. Кусок сахара и больше ничего. В дверь кто‑то стучит. — Кто там? Мне никто не отвечает. Я открываю дверь и вижу перед собой старуху, которая утром стояла на дворе с часами. Я очень удивлен и ничего не могу сказать. — Вот я и пришла, — говорит старуха и входит в мою комнату. Я стою у двери и не знаю, что мне делать: выгнать старуху или, наоборот, предложить ей сесть? Но старуха сама идет к моему креслу возле окна и садится в него. — Закрой дверь и запри ее на ключ, — говорит мне старуха. Я закрываю и запираю дверь. — Встань на колени, — говорит старуха. И я становлюсь на колени. Но тут я начинаю понимать всю нелепость своего положения. Зачем я стою на коленях перед какой‑то старухой? Да и почему эта старуха находится в моей комнате и сидит в моем любимом кресле? Почему я не выгнал эту старуху? — Послушайте‑ка, — говорю я, — какое право имеете вы распоряжаться в моей комнате, да еще командовать мной? Я вовсе не хочу стоять на коленях. — И не надо, — говорит старуха. — Теперь ты должен лечь на живот и уткнуться лицом в пол. Я тотчас исполнил приказание… Я вижу перед собой правильно начерченные квадраты. Боль в плече и в правом бедре заставляет меня изменить положение. Я лежал ничком, теперь я с большим трудом поднимаюсь на колени. Все члены мои затекли и плохо сгибаются. Я оглядываюсь и вижу себя в своей комнате, стоящего на коленях посередине пола. Сознание и память медленно возвращаются ко мне. Я еще раз оглядываю комнату и вижу, что на кресле у окна будто сидит кто‑то. В комнате не очень светло, потому что сейчас, должно быть, белая ночь. Я пристально вглядываюсь. Господи! Неужели это старуха все еще сидит в моем кресле? Я вытягиваю шею и смотрю. Да, конечно, это сидит старуха и голову опустила на грудь. Должно быть, она уснула. Я поднимаюсь и, прихрамывая, подхожу к ней. Голова старухи опущена на грудь, руки висят по бокам кресла. Мне хочется схватить эту старуху и вытолкать ее за дверь. — Послушайте, — говорю я, — вы находитесь в моей комнате. Мне надо работать. Я прошу вас уйти. Старуха не движется. Я нагибаюсь и заглядываю старухе в лицо. Рот у нее приоткрыт и изо рта торчит соскочившая вставная челюсть. И вдруг мне делается все ясно: старуха умерла. Меня охватывает страшное чувство досады. Зачем она умерла в моей комнате? Я терпеть не могу покойников. А теперь возись с этой падалью, иди разговаривать с дворником и управдомом, объясняй им, почему эта старуха оказалась у меня. Я с ненавистью посмотрел на старуху. А может быть, она и не умерла? Я щупаю ее лоб. Лоб холодный. Рука тоже. Ну что мне делать? Я закуриваю трубку и сажусь на кушетку. Безумная злость поднимается во мне. — Вот сволочь! — говорю я вслух. Мертвая старуха как мешок сидит в моем кресле. Зубы торчат у нее изо рта. Она похожа на мертвую лошадь. — Противная картина, — говорю я, но закрыть старуху газетой не могу, потому что мало ли что может случиться под газетой. За стеной слышно движение: это встает мой сосед, паровозный машинист. Еще того не хватало, чтобы он пронюхал, что у меня в комнате сидит мертвая старуха! Я прислушиваюсь к шагам соседа. Чего он медлит? Уже половина шестого! Ему давно пора уходить. Боже мой! Он собирается пить чай! Я слышу, как за стенкой шумит примус. Ах, поскорее ушел бы этот проклятый машинист! Я забираюсь на кушетку с ногами и лежу. Проходит восемь минут, но чай у соседа еще не готов и примус шумит. Я закрываю глаза и дремлю. Мне снится, что сосед ушел и я, вместе с ним, выхожу на лестницу и захлопываю за собой дверь с французским замком. Ключа у меня нет, и я не могу попасть обратно в квартиру. Надо звонить и будить остальных жильцов, а это уж совсем плохо. Я стою на площадке лестницы и думаю, что мне делать, и вдруг вижу, что у меня нет рук. Я наклоняю голову, чтобы лучше рассмотреть, есть ли у меня руки, и вижу, что с одной стороны у меня вместо руки торчит столовый ножик, а с другой стороны — вилка. — Вот, — говорю я Сакердону Михайловичу, который сидит почему‑то тут же на складном стуле. — Вот видите, — говорю я ему, — какие у меня руки? А Сакердон Михайлович сидит молча, и я вижу, что это не настоящий Сакердон Михайлович, а глиняный. Тут я просыпаюсь и сразу же понимаю, что лежу у себя в комнате на кушетке, а у окна, в кресле, сидит мертвая старуха. Я быстро поворачиваю к ней голову. Старухи в кресле нет. Я смотрю на пустое кресло, и дикая радость наполняет меня. Значит, это все был сон. Но только где же он начался? Входила ли старуха вчера в мою комнату? Может быть, это тоже был сон? Я вернулся вчера домой, потому что забыл выключить электрическую печку. Но, может быть, и это был сон? Во всяком случае, как хорошо, что у меня в комнате нет мертвой старухи и, значит, не надо идти к управдому и возиться с покойником! Однако, сколько же времени я спал? Я посмотрел на часы: половина десятого, должно быть, утра. Господи! Чего только не приснится во сне! Я спустил ноги с кушетки, собираясь встать, и вдруг увидел мертвую старуху, лежащую на полу за столом, возле кресла. Она лежала лицом вверх, и вставная челюсть, выскочив изо рта, впилась одним зубом старухе в ноздрю. Руки подвернулись под туловище и их не было видно, а из‑под задравшейся юбки торчали костлявые ноги в белых, грязных шерстяных чулках. — Сволочь! — крикнул я и, подбежав к старухе, ударил ее сапогом по подбородку. Вставная челюсть отлетела в угол. Я хотел ударить старуху еще раз, но побоялся, чтобы на теле не остались знаки, а то еще потом решат, что это я убил ее. Я отошел от старухи, сел на кушетку и закурил трубку. Так прошло минут двадцать. Теперь мне стало ясно, что все равно дело передадут в уголовный розыск и следственная бестолочь обвинит меня в убийстве. Положение выходит серьезное, а тут еще этот удар сапогом. Я подошел опять к старухе, наклонился и стал рассматривать ее лицо. На подбородке было маленькое темное пятнышко. Нет, придраться нельзя. Мало ли что? Может быть, старуха еще при жизни стукнулась обо что‑нибудь? Я немного успокаиваюсь и начинаю ходить по комнате, куря трубку и обдумывая свое положение. Я хожу по комнате и начинаю чувствовать голод, все сильнее и сильнее. От голода я начинаю даже дрожать. Я еще раз шарю в шкапике, где хранится у меня провизия, но ничего не нахожу, кроме куска сахара. Я вынимаю свой бумажник и считаю деньги. Одиннадцать рублей. Значит, я могу купить себе ветчинной колбасы и хлеб и еще останется на табак. Я поправляю сбившийся за ночь галстук, беру часы, надеваю куртку, выхожу в коридор, тщательно запираю дверь своей комнаты, кладу ключ себе в карман и выхожу на улицу. Надо раньше всего поесть, тогда мысли будут яснее и тогда я предприму что‑нибудь с этой падалью. По дороге в магазин мне приходит в голову: не зайти ли мне к Сакердону Михайловичу и не рассказать ли ему все, может быть, вместе мы скорее придумаем, что делать. Но я тут же отклоняю эту мысль, потому что некоторые вещи надо делать одному, без свидетелей. В магазине не было ветчинной колбасы, и я купил себе полкило сарделек. Табака тоже не было. Из магазина я пошел в булочную. В булочной было много народу, и к кассе стояла длинная очередь. Я сразу нахмурился, но все‑таки в очередь встал. Очередь подвигалась очень медленно, а потом и вовсе остановилась, потому что у кассы произошел какой‑то скандал. Я делал вид, что ничего не замечаю, и смотрел в спину молоденькой дамочки, которая стояла в очереди передо мной. Дамочка была, видно, очень любопытной: она вытягивала шейку то вправо, то влево и поминутно становилась на ципочки, чтобы лучше разглядеть, что происходит у кассы. Наконец она повернулась ко мне и спросила: — Вы не знаете, что там происходит? — Простите, не знаю, — сказал я как можно суше. Дамочка повертелась в разные стороны и наконец опять обратилась ко мне: — Вы не могли бы пойти и выяснить, что там происходит? — Простите, меня это нисколько не интересует, — сказал я еще суше. — Как не интересует? — воскликнула дамочка. — Ведь вы же сами задерживаетесь из‑за этого в очереди! Я ничего не ответил и только слегка поклонился. Дамочка внимательно посмотрела на меня. — Это, конечно, не мужское дело стоять в очередях за хлебом, — сказала она. — Мне жалко вас, вам приходится тут стоять. Вы, должно быть, холостой? — Да, холостой, — ответил я, несколько сбитый с толку, но по инерции продолжая отвечать довольно сухо и при этом слегка кланяясь. Дамочка еще раз осмотрела меня с головы до ног и вдруг, притронувшись пальцем к моему рукаву, сказала: — Давайте я куплю что вам нужно, а вы подождите меня на улице. Я совершенно растерялся. — Благодарю вас, — сказал я. — Это очень мило с вашей стороны, но, право, я мог бы и сам. — Нет, нет, — сказала дамочка, — ступайте на улицу. Что вы собирались купить? — Видите ли, — сказал я, — я собирался купить полкило черного хлеба, но только формового, того, который дешевле. Я его больше люблю. — Ну, вот и хорошо, — сказала дамочка. — А теперь идите. Я куплю, а потом рассчитаемся. И она даже слегка подтолкнула меня под локоть. Я вышел из булочной и встал у самой двери. Весеннее солнце светит мне прямо в лицо. Я закуриваю трубку. Какая милая дамочка! Это теперь так редко. Я стою, жмурюсь от солнца, курю трубку и думаю о милой дамочке. Ведь у нее светлые карие глазки. Просто прелесть какая она хорошенькая! — Вы курите трубку? — слышу я голос рядом с собой. Милая дамочка протягивает мне хлеб. — О, бесконечно вам благодарен, — говорю я, беря хлеб. — А вы курите трубку! Это мне страшно нравится, — говорит милая дамочка. И между нами происходит следующий разговор: Она: Вы, значит, сами ходите за хлебом? Я: Не только за хлебом; я себе все сам покупаю. Она: А где же вы обедаете? Я: Обыкновенно я сам варю себе обед. А иногда ем в пивной. Она: Вы любите пиво? Я: Нет, я больше люблю водку. Она: Я тоже люблю водку. Я: Вы любите водку? Как это хорошо! Я хотел бы когда‑нибудь с вами вместе выпить. Она: И я тоже хотела бы выпить с вами водки. Я: Простите, можно вас спросить об одной вещи? Она (сильно покраснев): Конечно, спрашивайте. Я: Хорошо, я спрошу вас. Вы верите в Бога? Она (удивленно): В Бога? Да, конечно. Я: А что вы скажете, если нам сейчас купить водку и пойти ко мне. Я живу тут рядом. Она (задорно): Ну что ж, я согласна! Я: Тогда идемте. Мы заходим в магазин, и я покупаю пол литра водки. Больше у меня денег нет, какая‑то только мелочь. Мы все время говорим о разных вещах, и вдруг я вспоминаю, что у меня в комнате, на полу, лежит мертвая старуха. Я оглядываюсь на мою новую знакомую: она стоит у прилавка и рассматривает банки с вареньем. Я осторожно пробираюсь к двери и выхожу из магазина. Как раз, против магазина, останавливается трамвай. Я вскакиваю в трамвай, даже не посмотрев на его номер. На Михайловской улице я вылезаю и иду к Сакердону Михайловичу. У меня в руках бутылка с водкой, сардельки и хлеб. Сакердон Михайлович сам открыл мне двери. Он был в халате, накинутом на голое тело, в русских сапогах с отрезанными голенищами и в меховой с наушниками шапке, но наушники были подняты и завязаны на макушке бантом. — Очень рад, — сказал Сакердон Михайлович, увидя меня. — Я не оторвал вас от работы? — спросил я. — Нет, нет, — сказал Сакердон Михайлович. — Я ничего не делал, а просто сидел на полу. — Видите ли, — сказал я Сакердону Михайловичу. — Я к вам пришел с водкой и с закуской. Если вы ничего не имеете против, давайте выпьем. — Очень хорошо, — сказал Сакердон Михайлович. — Вы входите. Мы прошли в его комнату. Я откупорил бутылку с водкой, а Сакердон Михайлович поставил на стол две рюмки и тарелку с вареным мясом. — Тут у меня сардельки, — сказал я. — Так, как мы будем их есть: сырыми, или будем варить? — Мы их поставим варить, — сказал Сакердон Михайлович, — а пока они варятся, мы будем пить водку под вареное мясо. Оно из супа, превосходное вареное мясо! Сакердон Михайлович поставил на керосинку кастрюльку, и мы сели пить водку. — Водку пить полезно, — говорил Сакердон Михайлович, наполняя рюмки. — Мечников писал, что водка полезнее хлеба, а хлеб — это только солома, которая гниет в наших желудках. — Ваше здоровие! — сказал я, чокаясь с Сакердоном Михайловичем. Мы выпили и закусили холодным мясом. — Вкусно, — сказал Сакердон Михайлович. Но в это мгновение в комнате что‑то резко щелкнуло. — Что это? — спросил я. Мы сидели молча и прислушивались. Вдруг щелкнуло еще раз. Сакердон Михайлович вскочил со стула и, подбежав к окну, сорвал занавеску. — Что вы делаете? — крикнул я. Но Сакердон Михайлович, не отвечая мне, кинулся к керосинке, схватил занавеской кастрюльку и поставил ее на пол. — Черт побери! — сказал Сакердон Михайлович. — Я забыл в кастрюльку налить воды, а кастрюлька эмалированная, и теперь эмаль отскочила. — Все понятно, — сказал я, кивая головой. Мы сели опять за стол. — Чорт с ними, — сказал Сакердон Михайлович, — мы будем есть сардельки сырыми. — Я страшно есть хочу, — сказал я. — Кушайте, — сказал Сакердон Михайлович, пододвигая мне сардельки. — Ведь я последний раз ел вчера, с вами в подвальчике, и с тех пор ничего еще не ел, — сказал я. — Да, да, да, — сказал Сакердон Михайлович. — Я все время писал, — сказал я. — Чорт побери! — утрированно вскричал Сакердон Михайлович. — Приятно видеть перед собой гения. — Еще бы! — сказал я. — Много поди наваляли? — спросил Сакердон Михайлович. — Да, — сказал я. — Исписал пропасть бумаги. — За гения наших дней, — сказал Сакердон Михайлович, поднимая рюмки. Мы выпили. Сакердон Михайлович ел вареное мясо, а я — сардельки. Съев четыре сардельки, я закурил трубку и сказал: — Вы знаете, я ведь к вам пришел, спасаясь от преследования. — Кто же вас преследовал? — спросил Сакердон Михайлович. — Дама, — сказал я. Но так как Сакердон Михайлович ничего меня не спросил, а только молча налил в рюмки водку, то я продолжал: — Я с ней познакомился в булочной и сразу влюбился. — Хороша? — спросил Сакердон Михайлович. — Да, — сказал я, — в моем вкусе. Мы выпили, и я продолжал: — Она согласилась идти ко мне пить водку. Мы зашли в магазин, но из магазина мне пришлось потихоньку удрать. — Не хватило денег? — спросил Сакердон Михайлович. — Нет, денег хватило в обрез, — сказал я, — но я вспомнил, что не могу пустить ее в свою комнату. — Что же, у вас в комнате была другая дама? — спросил Сакердон Михайлович. — Да, если хотите, у меня в комнате находится другая дама, — сказал я, улыбаясь. — Теперь я никого к себе в комнату не могу пустить. — Женитесь. Будете приглашать меня к обеду, — сказал Сакердон Михайлович. — Нет, — сказал я, фыркая от смеха. — На этой даме я не женюсь. — Ну, тогда женитесь на той, которая из булочной, — сказал Сакердон Михайлович. — Да что вы всё хотите меня женить? — сказал я. — А что же? — сказал Сакердон Михайлович, наполняя рюмки. — За ваши успехи! Мы выпили. Видно, водка начала оказывать на нас свое действие. Сакердон Михайлович снял свою меховую с наушниками шапку и швырнул ее на кровать. Я встал и прошелся по комнате, ощущая уже некоторое головокружение. — Как вы относитесь к покойникам? — спросил я Сакердона Михайловича. — Совершенно отрицательно, — сказал Сакердон Михайлович. — Я их боюсь. — Да, я тоже терпеть не могу покойников, — сказал я. — Подвернись мне покойник, и не будь он мне родственником, я бы, должно быть, пнул бы его ногой. — Не надо лягать мертвецов, — сказал Сакердон Михайлович. — А я бы пнул его сапогом прямо в морду, — сказал я. — Терпеть не могу покойников и детей. — Да, дети — гадость, — согласился Сакердон Михайлович. — А что, по — вашему, хуже: покойники или дети? — спросил я. — Дети, пожалуй, хуже, они чаще мешают нам. А покойники все‑таки не врываются в нашу жизнь, — сказал Сакердон Михайлович. — Врываются! — крикнул я и сейчас же замолчал. Сакердон Михайлович внимательно посмотрел на меня. — Хотите еще водки? — спросил он. — Нет, — сказал я, но, спохватившись, прибавил: — Нет, спасибо, я больше не хочу. Я подошел и сел опять за стол. Некоторое время мы молчим. — Я хочу спросить вас, — говорю я наконец. — Вы веруете в Бога? У Сакердона Михайловича появляется на лбу поперечная морщина, и он говорит: — Есть неприличные поступки. Неприлично спросить у человека пятьдесят рублей в долг, если вы видели, как он только что положил себе в карман двести. Его дело: дать вам деньги или отказать; и самый удобный и приятный способ отказа — это соврать, что денег нет. Вы же видели, что у того человека деньги есть, и тем самым лишили его возможности вам просто и приятно отказать. Вы лишили его права выбора, а это свинство. Это неприличный и бестактный поступок. И спросить человека: “веруете ли вы в Бога?” — тоже поступок бестактный и неприличный. — Ну, — сказал я, — тут уж нет ничего общего. — А я и не сравниваю, — сказал Сакердон Михайлович. — Ну, хорошо, — сказал я, — оставим это. Извините только меня, что я задал вам такой неприличный и бестактный вопрос. — Пожалуйста, — сказал Сакердон Михайлович. — Ведь я просто отказался отвечать вам. — Я бы тоже не ответил, — сказал я, — да только по другой причине. — По какой же? — вяло спросил Сакердон Михайлович. — Видите ли, — сказал я, — по — моему, нет верующих или неверующих людей. Есть только желающие верить и желающие не верить. — Значит, те, что желают не верить, уже во что‑то верят? — сказал Сакердон Михайлович. — А те, что желают верить, уже заранее не верят ни во что? — Может быть и так, — сказал я. — Не знаю. — А верят или не верят во что? В Бога? — спросил Сакердон Михайлович. — Нет, — сказал я, — в бессмертие. — Тогда почему же вы спросили меня, верую ли я в Бога? — Да просто потому, что спросить: верите ли вы в бессмертие? — звучит как‑то глупо, — сказал я Сакердону Михайловичу и встал. — Вы что, уходите? — спросил меня Сакердон Михайлович. — Да, — сказал я, — мне пора. — А что же водка? — сказал Сакердон Михайлович. — Ведь и осталось‑то всего по рюмке. — Ну, давайте допьем, — сказал я. Мы допили водку и закусили остатками вареного мяса. — А теперь я должен идти, — сказал я. — До свидания, — сказал Сакердон Михайлович, провожая меня через кухню на лестницу. — Спасибо за угощение. — Спасибо вам, — сказал я. — До свидания. И я ушел. Оставшись один, Сакердон Михайлович убрал со стола, закинул на шкап пустую водочную бутылку, надел опять на голову свою меховую с наушниками шапку и сел под окном на пол. Руки Сакердон Михайлович заложил за спину, и их не было видно. А из‑под задравшегося халата торчали голые костлявые ноги, обутые в русские сапоги с отрезанными голенищами. Я шел по Невскому, погруженный в свои мысли. Мне надо сейчас же пройти к управдому и рассказать ему все. А разделавшись со старухой, я буду целые дни стоять около булочной, пока не встречу ту милую дамочку. Ведь я остался ей должен за хлеб 48 копеек. У меня есть прекрасный предлог ее разыскивать. Выпитая водка продолжала еще действовать, и казалось, что все складывается очень хорошо и просто. На Фонтанке я подошел к ларьку и, на оставшуюся мелочь, выпил большую кружку хлебного кваса. Квас был плохой и кислый, и я пошел дальше с мерзким вкусом во рту. На углу Литейной какой‑то пьяный, пошатнувшись, толкнул меня. Хорошо, что у меня нет револьвера: я убил бы его тут же на месте. До самого дома я шел, должно быть, с искаженным от злости лицом. Во всяком случае, почти все встречные оборачивались на меня. Я вошел в домовую контору. На столе сидела низкорослая, грязная, курносая, кривая и белобрысая девка и, глядясь в ручное зеркальце, мазала себе помадой губы. — А где же управдом? — спросил я. Девка молчала, продолжая мазать губы. — Где управдом? — повторил я резким голосом. — Завтра будет, не сегодня, — отвечала грязная, курносая, кривая и белобрысая девка. Я вышел на улицу. По противоположной стороне шел инвалид на механической ноге и громко стучал своей ногой и палкой. Шесть мальчишек бежало за инвалидом, передразнивая его походку. Я завернул в свою парадную и стал подниматься по лестнице. На втором этаже я остановился; противная мысль пришла мне в голову: ведь старуха должна начать разлагаться. Я не закрыл окна, а говорят, что при открытом окне покойники разлагаются быстрее. Вот ведь глупость какая! И этот чертов управдом будет только завтра! Я постоял в нерешительности несколько минут и стал подниматься дальше. Около двери в свою квартиру я опять остановился. Может быть, пойти к булочной и ждать там ту милую дамочку? Я бы стал умолять ее пустить меня к себе на две или три ночи. Но тут я вспоминаю, что сегодня она уже купила хлеб и, значит, в булочную не придет. Да и вообще из этого ничего бы не вышло. Я отпер дверь и вошел в коридор. В конце коридора горел свет, и Марья Васильевна, держа в руках какую‑то тряпку, терла по ней другой тряпкой. Увидя меня, Марья Васильевна крикнула: — Ваш шпрашивал какой‑то штарик! — Какой старик? — сказал я. — Не жнаю, — отвечала Марья Васильевна. — Когда это было? — спросил я. — Тоже не жнаю, — сказала Марья Васильевна. — Вы разговаривали со стариком? — спросил я Марью Васильевну. — Я, — отвечала Марья Васильевна. — Так как же вы не знаете, когда это было? — сказал я. — Чиша два тому нажад, — сказала Марья Васильевна. — А как этот старик выглядел? — спросил я. — Тоже не жнаю, — сказала Марья Васильевна и ушла на кухню. Я подошел к своей комнате. “Вдруг, — подумал я, — старуха исчезла. Я войду в комнату, а старухи‑то и нет. Боже мой! Неужели чудес не бывает?!” Я отпер дверь и начал ее медленно открывать. Может быть, это только показалось, но мне в лицо пахнул приторный запах начавшегося разложения. Я заглянул в приотворенную дверь и, на мгновение, застыл на месте. Старуха на четвереньках медленно ползла ко мне навстречу. Я с криком захлопнул дверь, повернул ключ и отскочил к противоположной стенке. В коридоре появилась Марья Васильевна. — Вы меня жвали? — спросила она. Меня так трясло, что я ничего не мог ответить и только отрицательно замотал головой. Марья Васильевна подошла поближе. — Вы ш кем‑то ражговаривали, — сказала она. Я опять отрицательно замотал головой. — Шумашедший, — сказала Марья Васильевна и опять ушла на кухню, несколько раз по дороге оглянувшись на меня. “Так стоять нельзя. Так стоять нельзя”, — повторял я мысленно. Эта фраза сама собой сложилась где‑то внутри меня. Я твердил ее до тех пор, пока она не дошла до моего сознания. — Да, так стоять нельзя, — сказал я себе, но продолжал стоять как парализованный. Случилось что‑то ужасное, но предстояло сделать что‑то, может быть, еще более ужасное, чем то, что уже произошло. Вихрь кружил мои мысли, и я только видел злобные глаза мертвой старухи, медленно ползущей ко мне на четверинках. Ворваться в комнату и раздробить этой старухе череп. Вот что надо сделать! Я даже поискал глазами и остался доволен, увидя крокетный молоток, неизвестно для чего уже в продолжение многих лет стоящий в углу коридора. Схватить молоток, ворваться в комнату и трах!.. Озноб еще не прошел. Я стоял с поднятыми плечами от внутреннего холода. Мысли мои скакали, путались, возвращались к исходному пункту и вновь скакали, захватывая новые области, а я стоял и прислушивался к своим мыслям и был как бы в стороне от них и был как бы не их командир. — Покойники, — объясняли мне мои собственные мысли, — народ неважный. Их зря называют покойники, они скорее беспокойники. За ними надо следить и следить. Спросите любого сторожа из мертвецкой. Вы думаете, он для чего поставлен там? Только для одного: следить, чтобы покойники не расползались. Бывают, в этом смысле, забавные случаи. Один покойник, пока сторож, по приказанию начальства, мылся в бане, выполз из мертвецкой, заполз в дезинфекционную камеру и съел там кучу белья. Дезинфекторы здорово отлупцевали этого покойника, но за испорченное белье им пришлось рассчитываться из своих собственных карманов. А другой покойник заполз в палату рожениц и так перепугал их, что одна роженица тут же произвела преждевременный выкидыш, а покойник набросился на выкинутый плод и начал его, чавкая, пожирать. А когда одна храбрая сиделка ударила покойника по спине табуреткой, то он укусил эту сиделку за ногу, и она вскоре умерла от заражения трупным ядом. Да, покойники народ неважный, и с ними надо быть начеку. — Стоп! — сказал я своим собственным мыслям. — Вы говорите чушь. Покойники неподвижны. — Хорошо, — сказали мне мои собственные мысли, — войди тогда в свою комнату, где находится, как ты говоришь, неподвижный покойник. Неожиданное упрямство заговорило во мне. — И войду! — сказал я решительно своим собственным мыслям. — Попробуй! — насмешливо сказали мне мои собственные мысли. Эта насмешливость окончательно взбесила меня. Я схватил крокетный молоток и кинулся к двери. — Подожди! — закричали мне мои собственные мысли. Но я уже повернул ключ и распахнул дверь. Старуха лежала у порога, уткнувшись лицом в пол. С поднятым крокетным молотком я стоял наготове. Старуха не шевелилась. Озноб прошел, и мысли мои текли ясно и четко. Я был командиром их. — Раньше всего закрыть дверь! — скомандовал я сам себе. Я вынул ключ с наружной стороны двери и вставил его с внутренней. Я сделал это левой рукой, а в правой я держал крокетный молоток и все время не спускал со старухи глаз. Я запер дверь на ключ и, осторожно переступив через старуху, вышел на середину комнаты. — Теперь мы с тобой рассчитаемся, — сказал я. У меня возник план, к которому обыкновенно прибегают убийцы из уголовных романов и газетных происшествий; я просто хотел запрятать старуху в чемодан, отвезти ее за город и спустить в болото. Я знал одно такое место. Чемодан стоял у меня под кушеткой. Я вытащил его и открыл. В нем находились кое — какие вещи: несколько книг, старая фетровая шляпа и рваное белье. Я выложил все это на кушетку. В это время громко хлопнула наружная дверь, и мне показалось, что старуха вздрогнула. Я моментально вскочил и схватил крокетный молоток. Старуха лежит спокойно. Я стою и прислушиваюсь. Это вернулся машинист, я слышу, как он ходит у себя по комнате. Вот он идет по коридору на кухню. Если Марья Васильевна расскажет ему о моем сумасшествии, это будет нехорошо. Чертовщина какая! Надо и мне пройти на кухню и своим видом успокоить их. Я опять перешагнул через старуху, поставил молоток возле самой двери, чтобы, вернувшись обратно, я бы мог, не входя еще в комнату, иметь молоток в руках, и вышел в коридор. Из кухни неслись голоса, но слов не было слышно. Я прикрыл за собою дверь в свою комнату и осторожно пошел на кухню: мне хотелось узнать, о чем говорит Марья Васильевна с машинистом. Коридор я прошел быстро, а около кухни замедлил шаги. Говорил машинист, по — видимому, он рассказывал что‑то случившееся с ним на работе. Я вошел. Машинист стоял с полотенцем в руках и говорил, а Марья Васильевна сидела на табурете и слушала. Увидя меня, машинист махнул мне рукой. — Здравствуйте, здравстуйте, Матвей Филиппович, — сказал я ему и прошел в ванную комнату. Пока все было спокойно. Марья Васильевна привыкла к моим странностям и этот последний случай могла уже и забыть. Вдруг меня осенило: я не запер дверь. А что если старуха выползет из комнаты? Я кинулся обратно, но вовремя спохватился и, чтобы не испугать жильцов, прошел через кухню спокойными шагами. Марья Васильевна стучала пальцем по кухонному столу и говорила машинисту: — Ждррово! Вот это ждорово! Я бы тоже швиштела! С замирающим сердцем я вышел в коридор и тут уже чуть не бегом пустился к своей комнате. Снаружи все было спокойно. Я подошел к двери и, приотворив ее, заглянул в комнату. Старуха по — прежнему спокойно лежала, уткнувшись лицом в пол. Крокетный молоток стоял у двери на прежнем месте. Я взял его, вошел в комнату и запер за собою дверь на ключ. Да, в комнате определенно пахло трупом. Я перешагнул через старуху, подошел к окну и сел в кресло. Только бы мне не стало дурно от этого пока еще хоть и слабого, но все‑таки уже нестерпимого запаха. Я закурил трубку. Меня подташнивало, и немного болел живот. Ну что же я так сижу? Надо действовать скорее, пока эта старуха окончательно не протухла. Но, во всяком случае, в чемодан ее надо запихивать осторожно, потому что как раз тут‑то она и может тяпнуть меня за палец. А потом умирать от трупного заражения — благодарю покорно! — Эге! — воскликнул я вдруг. — А интересуюсь я: чем вы меня укусите? Зубки‑то ваши вон где! Я перегнулся в кресле и посмотрел в угол по ту сторону окна, где, по моим расчетам, должна была находиться вставная челюсть старухи. Но челюсти там не было. Я задумался: может быть, мертвая старуха ползла у меня по комнате, ища свои зубы? Может быть даже, нашла их и вставила себе обратно в рот? Я взял крокетный молоток и пошарил им в углу. Нет, челюсть пропала. Тогда я вынул из комода толстую байковую простыню и подошел к старухе. Крокетный молоток я держал наготове в правой руке, а в левой я держал байковую простыню. Брезгливый страх к себе вызывала эта мертвая старуха. Я приподнял молотком ее голову: рот был открыт, глаза закатились кверху, а по всему подбородку, куда я ударил ее сапогом, расползлось большое темное пятно. Я заглянул старухе в рот. Нет, она не нашла свою челюсть. Я отпустил голову. Голова упала и стукнулась об пол. Тогда я расстелил по полу байковую простыню и подтянул ее к самой старухе. Потом ногой и крокетным молотком я перевернул старуху через левый бок на спину. Теперь она лежала на простыне. Ноги старухи были согнуты в коленях, а кулаки прижаты к плечам. Казалось, что старуха, лежа на спине, как кошка, собирается защищаться от нападающего на нее орла. Скорее, прочь эту падаль! Я закатал старуху в толстую простыню и поднял ее на руки. Она оказалась легче, чем я думал. Я опустил ее в чемодан и попробовал закрыть крышкой. Тут я ожидал всяких трудностей, но крышка сравнительно легко закрылась. Я щелкнул чемоданными замками и выпрямился. Чемодан стоит передо мной, с виду вполне благопристойный, как будто в нем лежит белье и книги. Я взял его за ручку и попробовал поднять. Да, он был, конечно, тяжел, но не чрезмерно, я мог вполне донести его до трамвая. Я посмотрел на часы: двадцать минут шестого. Это хорошо. Я сел в кресло, чтобы немного передохнуть и выкурить трубку. Видно, сардельки, которые я ел сегодня, были не очень хороши, потому что живот мой болел все сильнее. А может быть, это потому, что я ел их сырыми? А может быть, боль в животе была чисто нервной. Я сижу и курю. И минуты бегут за минутами. Весеннее солнце светит в окно, и я жмурюсь от его лучей. Вот оно прячется за трубу противостоящего дома, и тень от трубы бежит по крыше, перелетает улицу и ложится мне на лицо. Я вспоминаю, как вчера в это же время я сидел и писал повесть. Вот она: клетчатая бумага и на ней надпись, сделанная мелким почерком: “Чудотворец был высокого роста”. Я посмотрел в окно. По улице шел инвалид на механической ноге и громко стучал своей ногой и палкой. Двое рабочих и с ними старуха, держась за бока, хохотали над смешной походкой инвалида. Я встал. Пора! Пора в путь! Пора отвозить старуху на болото! Мне нужно еще занять деньги у машиниста. Я вышел в коридор и подошел к его двери. — Матвей Филиппович, вы дома? — спросил я. — Дома, — ответил машинист. — Тогда, извините, Матвей Филиппович, вы не богаты деньгами? Я послезавтра получу. Не могли ли бы вы мне одолжить тридцать рублей? — Мог бы, — сказал машинист. И я слышал, как он звякал ключами, отпирая какой‑то ящик. Потом он открыл дверь и протянул мне новую красную тридцатирублевку. — Большое спасибо, Матвей Филиппович, — сказал я. — Не стоит, не стоит, — сказал машинист. Я сунул деньги в карман и вернулся в свою комнату. Чемодан спокойно стоял на прежнем месте. — Ну теперь в путь, без промедления, — сказал я сам себе. Я взял чемодан и вышел из комнаты. Марья Васильевна увидела меня с чемоданом и крикнула: — Куда вы? — К тетке, — сказал я. — Шкоро приедете? — спросила Марья Васильевна. — Да, — сказал я. — Мне нужно только отвезти к тетке кое — какое белье. Я приеду, может быть, и сегодня. Я вышел на улицу. До трамвая я дошел благополучно, неся чемодан то в правой, то в левой руке. В трамвай я влез с передней площадки прицепного вагона и стал махать кондукторше, чтобы она пришла получить за багаж и билет. Я не хотел передавать единственную тридцатирублевку через весь вагон, и не решался оставить чемодан и сам пройти к кондукторше. Кондукторша пришла ко мне на площадку и заявила, что у нее нет сдачи. На первой же остановке мне пришлось слезть. Я стоял злой и ждал следующего страмвая. У меня болел живот и слегка дрожали ноги. И вдруг я увидел мою милую дамочку: она переходила улицу и не смотрела в мою сторону. Я схватил чемодан и кинулся за ней. Я не знал, как ее зовут, и не мог ее окликнуть. Чемодан страшно мешал мне: я держал его перед собой двумя руками и подталкивал его коленями и животом. Милая дамочка шла довольно быстро, и я чувствовал, что мне ее не догнать. Я был весь мокрый от пота и выбивался из сил. Милая дамочка повернула в переулок. Когда я добрался до угла — ее нигде не было. — Проклятая старуха! — прошипел я, бросая чемодан на землю. Рукава моей куртки насквозь промокли от пота и липли к рукам. Я сел на чемодан и, вынув носовой платок, вытер им шею и лицо. Двое мальчишек остановились передо мной и стали меня рассматривать. Я сделал спокойное лицо и пристально смотрел на ближайшую подворотню, как бы поджидая кого‑то. Мальчишки шептались и показывали на меня пальцами. Дикая злоба душила меня. Ах, напустить бы на них столбняк! И вот из‑за этих паршивых мальчишек я встаю, поднимаю чемодан, подхожу с ним к подворотне и заглядываю туда. Я делаю удивленное лицо, достаю часы и пожимаю плечами. Мальчишки издали наблюдают за мной. Я еще раз пожимаю плечами и заглядываю в подворотню. — Странно, — говорю я вслух, беру чемодан и тащу его к трамвайной остановке. На вокзал я приехал без пяти минут семь. Я беру обратный билет до Лисьего Носа и сажусь в поезд. В вагоне, кроме меня, еще двое: один, как видно, рабочий, он устал и, надвинув кепку на глаза, спит. Другой, еще молодой парень, одет деревенским франтом: под пиджаком у него розовая косоворотка, а из‑под кепки торчит курчавый кок. Он курит папироску, всунутую в ярко — зеленый мундштук из пластмассы. Я ставлю чемодан между скамейками и сажусь. В животе у меня такие рези, что я сжимаю кулаки, чтобы не застонать от боли. По платформе два милиционера ведут какого‑то гражданина в пикет. Он идет, заложив руки за спину и опустив голову. Поезд трогается. Я смотрю на часы: десять минут восьмого. О, с каким удовольствием спущу я эту старуху в болото! Жаль только, что я не захватил с собой палку, должно быть, старуху придется подталкивать. Франт в розовой косоворотке нахально разглядывает меня. Я поворачиваюсь к нему спиной и смотрю в окно. В моем животе происходят ужасные схватки; тогда я стискиваю зубы, сжимаю кулаки и напрягаю ноги. Мы проезжаем Ланскую и Новую Деревню. Вон мелькает золотая верхушка Буддийской пагоды, а вон показалось море. Но тут я вскакиваю и, забыв все вокруг, мелкими шажками бегу в уборную. Безумная волна качает и вертит мое сознание… Поезд замедляет ход. Мы подъежаем к Лахте. Я сижу, боясь пошевелиться, чтобы меня не выгнали на остановке из уборной. — Скорей бы он трогался! Скорей бы он трогался! Поезд трогается, и я закрываю глаза от наслаждения. О, эти минуты бывают столь же сладки, как мгновения любви! Все силы мои напряжены, но я знаю, что за этим последует страшный упадок. Поезд опять останавливается. Это Ольгино. Значит, опять эта пытка! Но теперь это ложные позывы. Холодный пот выступает у меня на лбу, и легкий холодок порхает вокруг моего сердца. Я поднимаюсь и некоторое время стою, прижавшись головой к стене. Поезд идет, и покачиванье вагона мне очень приятно. Я собираю все свои силы и пошатываясь выхожу из уборной. В вагоне нет никого. Рабочий и франт в розовой косоворотке, видно, слезли на Лахте или в Ольгино. Я медленно иду к своему окошку. И вдруг я останавливаюсь и тупо гляжу перед собой. Чемодана, там, где я его оставил, нет. Должно быть, я ошибся окном. Я прыгаю к следующему окошку. Чемодана нет. Я прыгаю назад, вперед, я пробегаю вагон в обе стороны, заглядываю под скамейки, но чемодана нигде нет. Да, разве можно тут сомневаться? Конечно, пока я был в уборной, чемодан украли. Это можно было предвидеть! Я сижу на скамейке с вытаращ