Куколка обвел всех восторженным взором…
— В доме Мецената я нашел самое большое счастье на земле. Позвольте, друзья, представить вам мою невесту!! Чего вы так краснеете, Яблонька? Через месяц наша свадьба, и мы едем во Флоренцию — буду там с вашего благословения новую вещь для "Альбатроса" писать. Роман в трех частях. Уже заказан.
Все окаменели. А Кузя подобрался бочком к комку странных морщин, под которыми с большим трудом можно было разглядеть черты Мотылька, и дружески шепнул ему:
— Подойди же, поздравь, дружище. А то неловко. У тебя лицо, как старый кисет, из которого вытрясли весь табак!
Потом подобрался к закрывшему лицо рукой, будто ослепленному Новаковичу и доброжелательно толкнул его в бок.
— Не горюй, чего там. Мало ли хороших женщин? Я, брат, недавно познакомился с одной — ну точь — в — точь как моя незабвенная вдова, которую вы так неделикатно назвали "затрапезной", — хочешь, познакомлю?.. Так и быть, забирай ее себе. А я другую для себя пошарю.
Яблонька скорбно и виновато поглядела на Новаковича и вдруг заторопилась:
— Ох, ведь нам уже ехать нужно! Мы на минутку забежали. Вале еще нужно корректуру в типографию отвезти. Валя, поедем! До свидания, разбойнички.
Меценат и клевреты снова остались одни в большой мрачной комнате, окутанной тишиной.
Неслышными шагами вошла Анна Матвеевна и остановилась у притолоки, пригорюнившись:
— Ага! Вся гоп — компания в сборе… Чего это у вас темно так? Сидите, сычи какие словно, нахохлились. Небось коньячище опять хлестать будете, разбойники?! Сюда подать — на ковре али по — христиански — в столовую?
Кузя подмигнул Меценату на Мотылька и Новаковича, совсем затушеванных сумерками, и, неслышно подойдя к нему, шепнул:
— Это, пожалуй, лучший выход из положения. А? Меценат? Коньяк!
Меценат вдруг подпрыгнул на диване и выпрямился — старый, дряхлеющий, но все еще мощный лев.
— Ну, ребята, нечего нюнить!! Гляди весело!! Ходи козырем! Выпьем нынче, чтоб звон пошел, а завтра айда к берегам старой матушки Волги — целой разбойничьей ватагой… Айда! На широкие речные просторы, на светлые струи, куда Стенька Разин швырял женщин, как котят! Туда им, впрочем, и дорога!
— Аминь! — восторженно закричал Кузя. — Долой Петербург, да здравствуют Жигули! Кальвия! Почествуйте волжскую вольницу!! "Что ж вы, черти, приуныли… Эй ты, Филька, шут! пляши!! Грянем, братцы, удалую — за помин ее души!"
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
О, могущественное Время! Будь ты трижды благословенно. Ты — лучший врач и лучшее лекарство, потому что никакие препараты медицинской кухни не затягивают, не закрывают так благотворно глубоких открытых ран, как ты, вечно текущее, седое, мудрое!
Читатель! Если ты через год заглянул бы в уже так хорошо тебе знакомую темную гостиную Мецената — ты тихо улыбнулся бы, увидев, что все на своем месте: Меценат в одном углу, одетый в белый полотняный балахон, лепит новый бюст Мотылька, важно восседающего на высоком стуле, в другом углу возится со штангой, выбрасывая кверху свои могучие, будто веревками — мускулами опутанные руки, Новакович; в глубоком кресле мирно покоится, поедая апельсин, Кузя…
А у дверей стоит Кальвия Криспинилла и в тысячу первый раз кротко бормочет:
— Опять ты, разбойник, шкурки на ковер бросаешь?! Управы на тебя нет, на мытаря!..
Zoopot, 1923 г.
РАССКАЗЫ
Подмостки
Я сидел в четвертом ряду кресел и вслушивался в слова, которые произносил на сцене человек с небольшой русой бородой и мягким взглядом добрых, ласковых глаз.
— Зачем такая ненависть? Зачем возмущение? Они тоже, может быть, хорошие люди, но слепые, сами не понимающие, что они делают… Понять их надо, а не ненавидеть!
Другой артист, загримированный суровым, обличающим человеком, нахмурил брови и непреклонно сказал:
— Да, но как тяжело видеть всюду раболепство, тупость и косность! У благородного человека сердце разрывается от этого.
Героиня, полулежа на кушетке, грустно возражала:
— Господа, воздух так чист, и птички так звонко поют… В небе сияет солнце, и тихий ветерок порхает с цветочка на цветочек… Зачем спорить?
Обличающий человек закрыл лицо руками и сквозь рыдания простонал:
— Божжже мой! Божжжже мой!.. Как тяжело жить!
Человек, загримированный всепрощающим, тихо положил руки на плечо тому, который говорил "Бож — же мой!".