Выбрать главу

Но при всем уважении к своему герою автор изобразил его с юмором. Другого бы он, возможно, и не осмелился, но Беня Крик любил и понимал юмор. Он говорил: «Есть люди, умеющие пить водку, и есть люди, не умеющие пить водку, но все же пьющие ее. И вот первые получают удовольствие от горя и от радости, а вторые страдают за всех тех, кто пьет водку, не умея пить ее. — И на этом кончался его юмор и начинался серьезный разговор: —…я прошу вас проводить к могиле неизвестного вам, но уже покойного Савелия Буциса…»

Некоторые считают, что юмор здесь продолжается до конца, просто это так называемый черный юмор. Но черного юмора у Бабеля не было. У него повсюду светлый юмор, юмор, пронизанный светом и теплотой, как комната бывает пронизана солнечным светом.

Раз уж Беня Крик предшествовал в литературе Остапу Бендеру, то смешно было бы мадам Грицацуевой не иметь своей родословной. Была у знойной женщины и одновременно мечты поэта предшественница за пределами романа — в рассказе совершенно другого автора.

Автор был Алексей Николаевич Толстой, а рассказ его назывался «Сожитель». Название грубое и, более того, неприличное для скромной вдовы, которая, по ее собственному признанию, иначе как старорежимным браком и глядеть не станет на мужчину.

Может, автор чего-то в нашей жизни не понимал. Он только что вернулся из эмиграции, где, откровенно говоря, чего только не насмотрелся. А тут, конечно, жизнь другая. Как он прочитал в одном письме и после пересказал в рассказе «Сожитель»: «Дорогая тетя, слава труду, живем хорошо… Папенька наш сослан за Ледовитый океан… А при царском режиме две лавки были…»

Софья Ивановна, вдова на выданье, у которой будущий супруг проходит предбрачную стажировку, была тоже знойной женщиной, но мечтой не поэта, а просто жильца, который был даже не жилец, поскольку жить ему было негде.

Он был сожитель. В чем-то это больше, а в чем-то меньше чем жилец. А еще он был жертва политической грамоты.

Как Остап Бендер полюбил женщину ради стула, так он полюбил ее ради политграмоты, которую ему негде было изучать. Он тянулся к знаниям, но путь к ним пролег через знойные объятия его квартирной хозяйки.

Она сжигала его книги, как инквизиция сжигала книги просветителей, но он не был просветителем, он, наоборот, хотел просвещаться, поэтому он не отрекался от книг, а продолжал борьбу за просвещение.

За просвещение, но и за вдову, которая давала ему кров и стол.

Алексей Николаевич Толстой, возможно, понял это как новое и старое, которые слились в нерасторжимом объятии, и новое рвется вперед, а старое его не пускает. Во всяком случае, такой переносный смысл вытекает из этого прямого рассказа.

И сегодня, шестьдесят с лишним лет спустя, как раскроешь рассказ «Сожитель», так и начнет из него вытекать переносный смысл: новое стремится вперед, а старое его не пускает.

А в селе Огрызове организовался театр. Хотели ставить Шекспира, но по техническим причинам пришлось сочинять пьесу своими силами. Название придумали не хуже отвергнутого «Юлия Цезаря»: «Удар пролетарской революции, или Несчастная невеста Аннушка». Все это происходило вскоре после революции в одном из так называемых «шутейных рассказов» уже в то время известного писателя, будущего автора знаменитой «Угрюм-реки» Вячеслава Яковлевича Шишкова.

Рассказ так и назывался: «Спектакль в селе Огрызове».

Много было щутейного в этом рассказе, по были и серьезные чувства. Например, уважение к театру публики, которая чуть ли не спозаранку стала заполнять помещение и криками подбадривала артистов во главе с «коллективным автором Павлом Терентьевичем Моховым». Афиши предупреждали, что стрелять в пьесе будут холостыми зарядами, и просили не пугаться в первых рядах, а также на пол не харкать и в антрактах матерно не выражаться. Все афиши были подписаны: «С почтением автор Мохов».

Конечно, это был не Шекспир, да и театр не был в полном смысле театром. Суфлера, прежде чем впихнуть в будку, пришлось долго разыскивать по селу, затем вытаскивать из бани намыленного, задержав по этой причине начало спектакля. Актеры на ходу придумывали текст, хотя он был для них придуман заранее, ружья стреляли лишь после того, как убитый уже лежал на земле. Но публика принимала спектакль сочувственно, и хоть и смеялась над актерами, но не обидно, не зло. Да и сам автор рассказа Вячеслав Шишков не смеялся над коллективным автором и постановщиком пьесы. И над артистами не смеялся, хотя в рассказе все рассказано довольно смешно. Он ведь понимал, автор Шишков, что они только начинают, что все они начинающие, как и другие люди в нашей стране, потому что после недавней революции все, в сущности, только начиналось.

Это юмор понимания, который не высмеивает, а как бы подбодряет смехом поскорей избавляться от невежества и прочих недостатков. Добродушный юмор, который целиком на стороне объекта смеха. «Товарищи! — говорит он вместе с суфлером Федотычем. — У вас теперь свой Народный дом, свой драматический кружок. А кто организовал его? Да конечно же бывший красноармеец товарищ Мохов. Ежели спектакль прошел не совсем гладко, это ничего, ведь это ж первый опыт, товарищи!»

В незабываемом девятьсот девятнадцатом на дорогах войны балтийский матрос Александр Пушкин повстречался с поэтом Александром Пушкиным. Прежде он об этом поэте мало слыхал, а если слыхал, то забыл за всеми бурными событиями века.

И вот его направили для прохождения службы в Царское Село, после революции переименованное в Детское Село, в честь детства великого поэта.

В том незабываемом девятьсот девятнадцатом поэту исполнилось сто двадцать лет, но в бронзе он выглядел совсем мальчишкой. Он сидел в непринужденной позе, откинувшись на спинку скамьи и словно приглашая военмора Пушкина присесть на скамью напротив.

Военмор присел, невольно приняв позу поэта. Так состоялась их встреча в повести Бориса Лавренева «Комендант Пушкин», увидевшей свет в тоже незабываемом тридцать седьмом году.

Прочитав надпись на памятнике, военмор пришел в смятение и стал сличать ее с тем, что было написано в его собственном, военморовском партийном билете. Получалось почти полное совпадение: Александр Сергеевич Пушкин и Александр Семенович Пушкин.

На задней стороне постамента были вырезаны стихи. Александр Семенович прочел их с трудом, и все было б ничего, если б не последняя строчка.

В последней строчке значилось: «Отечество нам Царское Село». Получалось так, будто царизм — отечество поэта.

Такое не могло нравиться революционному моряку. Но постепенно он стал лучше узнавать поэта Пушкина, находил с ним что-то общее во взглядах на жизнь и даже защищал его от опасностей военного времени, хотя бронзовому на войне не так страшно, как живому.

А полюбил он его, как живого, и приходил к нему и разговаривал, как с живым. Хотя время было неподходящее для живых — и в их году, незабываемом девятьсот девятнадцатом, и в году опубликования повести, незабываемом тридцать седьмом.

Но для смеха нет неподходящих времен, и над Пушкиным, впервые узнавшим Пушкина, посмеивались и в девятнадцатом, и позднее, в тридцать седьмом, и в последующие года, казалось бы, мало подходящие для смеха.

Правда, смеялись по-доброму. И даже, можно сказать, с любовью.

Есть такой смех — с любовью и теплотой, смех, помогающий автору создать образ хорошего человека. Если хороший человек не вызывает улыбки, то он получается какой-то не живой. Вроде бронзовый, сидящий на пьедестале.

Хотя бронзовый тоже бывает совсем как живой…

Военмор Пушкин погиб, защищая Пушкина от Юденича. А для читателей он погиб в тридцать седьмом, в тот самый год, когда повесть была напечатана. В этот год отмечалось столетие смерти поэта.

Литература пытается повлиять на жизнь, а жизнь, в свою очередь, влияет на литературу. И чем теснее литература связана с жизнью, тем больше она подвержена изменениям. Изменится значение слова — и даже не значение, а всего лишь оттенок смысла, — и уже меняется общее настроение, и смешное уже вызывает грусть, а былая грусть вызывает улыбку.