Кошмарного вида пес с багровым шрамом на лбу вновь поднялся на задние лапы и, улыбнувшись, сел в кресло.
Второй милиционер вдруг перекрестился размашистым крестом и, отступив, сразу отдавил Зине обе ноги.
Человек в черном, не закрывая рта, выговорил такое:
— Как же, позвольте?.. Он служил в очистке…
— Я его туда не назначал, — ответил Филипп Филиппович, — ему господин Швондер дал рекомендацию, если я не ошибаюсь.
— Я ничего не понимаю, — растерянно сказал черный и обратился к первому милиционеру. — Это он?
— Он, — беззвучно ответил милицейский. — Форменно он.
— Он самый, — послышался голос Федора, — только, сволочь, опять оброс.
— Он же говорил… Кхе… Кхе…
— И сейчас еще говорит, но только все меньше и меньше, так что пользуйтесь случаем, а то он скоро совсем умолкнет.
— Но почему же? — тихо осведомился черный человек.
Филипп Филиппович пожал плечами.
— Наука еще не знает способов обращать зверей в людей. Вот я попробовал да только неудачно, как видите. Поговорил и начал обращаться в первобытное состояние. Атавизм.
— Неприличными словами не выражаться, — вдруг гаркнул пес с кресла и встал.
Черный человек внезапно побледнел, уронил портфель и стал падать на бок, милицейский подхватил его сбоку, а Федор сзади. Произошла суматоха, и в ней отчетливей всего были слышны три фразы:
Филипп Филипповича: — Валерьянки. Это обморок.
Доктора Борменталя: — Швондера я собственноручно сброшу с лестницы, если он еще раз появится в квартире профессора Преображенского.
И Швондера: — Прошу занести эти слова в протокол.
Серые гармонии труб грели. Шторы скрыли густую пречистенскую ночь с ее одинокою звездою. Высшее существо, важный песий благотворитель сидел в кресле, а пес Шарик, привалившись, лежал на ковре у кожаного дивана. От мартовского тумана пес по утрам страдал головными болями, которые мучили его кольцом по головному шву. Но от тепла к вечеру они проходили. И сейчас легчало, легчало и мысли в голове у пса текли складные и теплые.
«Так свезло мне, так свезло, — думал он, задремывая, — просто неописуемо свезло. Утвердился я в этой квартире. Окончательно уверен я, что в моем происхождении нечисто. Тут не без водолаза. Потаскуха была моя бабушка, царство ей небесное, старушке. Правда, голову всю исполосовали зачем-то, но это до свадьбы заживет. Нам на это нечего смотреть».
В отдалении глухо позвякивали склянки. Тяпнутый убирал в шкафах смотровой.
Седой же волшебник сидел и напевал:
— К берегам священным Нила…
Пес видел страшные дела. Руки в скользких перчатках важный человек погружал в сосуд, доставал мозги, — упорный человек, настойчивый, все чего-то добивался, резал, рассматривал, щурился и пел:
— К берегам священным Нила…
Январь — март 1925 г.
Москва
А. Н. ТОЛСТОЙ
СОЖИТЕЛЬ
В чертей не верите? Чего в них верить, когда их и нет совсем. Правильнее сказать — пропали. А пропали они от электрического освещения. Сейчас я это докажу.
Было им приволье, когда еще жгли лучину в курной избе: дым — топор вешай, грязь, невежество, народ живет боязливый, напугать его ничего не стоит, — разведется в такой избе бесенят, домовых, кикимор, шишиг — беги без оглядки. До того доходили: мужик ест, и тут они в рот так и лезут. Не дай бог ложку положить вниз горбом — сейчас уж один примостится и в ложку нагадит…
Когда завели керосиновые лампы, стали жить чище, умнее — подалась нечистая сила в подполье. Оттуда пугала большей частью ребят: из-за печки высунет конец хвоста, свернет его штопором и — назад. Ребятишки на полатях: «Ой, мамка, боюсь, боюсь!..» Лошадям гривы путали. Или придет мужик в клеть задать овцам корму, — глядь — овцы всю ночь, сбившись, у стены простояли, не жрали. Это отчего?
Ну, уж как пошло электричество — беда. Особенно полуваттные лампы. Поглядите на нее в упор — поплывут в глазах лиловые круги. От этого лилового света, или — как ученые говорят — ультры, — нечистая сила кончилась: иные разбежались, куда глаза глядят, иные забились в сырые углы, там зачервивели, загнили.
Недавно еще в одном особнячишке на Остоженке провели электрическое освещение. С неделю прошло — и начало вонять. Бились, бились — не понять откуда, а тянет. Позвали санитарную комиссию. Она: «Ага», и — прямо к помойной яме. Но — в порядке. Фановые трубы — им и бог велел несколько пованивать. «Все равно, — комиссия говорит, — мы вас оштрафуем». — «Да за что?» — «За уклон». Насилу от нее отругались. И уж потом только старица одна забрела на кухню чайку попить, узнала про домовую беду и за небольшое вознаграждение обшептала весь дом. «Это, — говорит, — они гниют. Ничего, потерпите, скоро дух кончится». Так по ее словам и вышло.
Короче говоря, если кто и встречал чертей за последние времена, то разве пьянчужка какой-нибудь мокрый. Свидетельства были: в Гранатном переулке ходил «не наш», под Крещенье в полночь, и не в лунной тени, окаянный, под белыми деревами, а посреди переулка: ноги жилистые, хвост петлей, как у обезьяны, так и хрустит гусиными лапами по снегу. Одного мещанина до того напугал — тот валенки скинул и бежать, шапку бросил, летел — вскрикивал до самой Нижней Кисловки. Словом, черти — сплошной продукт невежества. Ими теперь малого ребенка не напугаешь.
Вот обмолвился ребенком, а вышло не в стиле эпохи. В прошлую субботу иду с веником из бани, винограду купил сто пятьдесят граммов, ем на морозце с большим удовольствием. А проходить мне мимо стройки, где асфальтовые котлы стоят. Только поравнялся — выпрыгивает из котла малый ребенок, черный, страшный, да не один… Окружили, в лицо фыркают, виноград, веник отняли, варежки сдернули. Я отбиваюсь: «Ах, ах!» — а их уже и нет никого. Хорошо, что я материалист, а напади они на старушонку какую-нибудь с предрассудками — пойдет гулять молва по Москве, что на Нижней Кисловке — черти.
Вы, пожалуй, и книжку готовы бросить: охота, в самом деле, разговаривать про чертей! Нам хорошие работники нужны. Вот предмет для рассказа! Успокойтесь, я к этому и гну. А черти здесь очень даже при чем.
Один человек, не то чтобы какой-нибудь сморкун, а просто отличный молодой человек завидной наружности приехал в Москву с самыми лучшими намерениями: поступить в вуз. «Хуже позора нет, как невежество, — говорил он. — Черепушку себе разобью, навоз буду есть, а своего добьюсь».
Слова и намерения хороши. Но пока что, за недостатком материальных средств и жилой площади, ютился он до середины сентября в Сокольиичьем парке под деревами. Просыпался с зарей, умывался росой, питался исключительно, благодаря своей прекрасной наружности, у моссельпромских продавщиц, при лотках. Подойдет в накинутом на плечо полушубчике, поздоровается безо всякого нахальства, непременно обратит внимание на какое-нибудь мелкое обстоятельство и так, с шуточками, бойко и весело, заговорит лоточницу, — ну, просто свой человек, и смешно, и его жалко, распахнется у нее рабоче-крестьянское сердце: «Нате, — сунет ему калач, колбасы, — потом отдадите, проходите, гражданин».
С первыми заморозками попробовал он ночевать на вокзалах — нельзя, суетливо. Пошел в ночлежку. Там воры, налетчики, шпандыри до шести утра делят фарт, сговариваются о делах, тренируют малолетних, в девятку режутся, нанюхиваются кокаином. В седьмом часу расходятся по городу к марухам — спать.
К просвещению они все относились свысока и, когда увидели, что молодой человек воровать не интересуется, стали его бить и били три ночи подряд. Пришлось податься из ночлежного дома.
А осень стояла студеная. Стало ему трудно — вот-вот уж готов был черепушку себе разбить. Выручил случай.
Стоял он вечером на перекрестке, задумался. Задумаешься! От осенней сырости моссельпромские лоточницы стали неподатливы, злы. Ночевать негде. Около остановился толстомордый, бритый гражданин в каракулевом картузе и сел задом на палку.