Выбрать главу

На подъезд станции два казака вынесли на грязных брезентовых носилках окровавленного человека. Следом за ними вышел офицер. На носилках рядом с раненым лежала серая шинель, фуражка и плоская кожаная сумка. Раненого сбросили на камни мостовой. Он застонал и, перебрасывая голову из стороны в сторону, слизывал языком белую смагу, покрывшую его распухший рот. На фуражке его я заметил звездочку.

— Красноармеец… товарищ… — еле слышно сказал я Ваське.

С ноги раненого казак стаскивал сапог. Сапог не снимался, и казак изо всей силы дергал ногу красноармейца. Наконец он стащил оба сапога, смахнул с них рукавом серую пыль и сунул в седловые сумы.

— Где ты откопал эту сволочь? — спросил офицер.

— Отстал! — гаркнул казак и, вытянувшись в струнку, взял под козырек. — Возле кипятилки валялся. Ваше благородие, разрешите разделать? — кивнул он головой в сторону красноармейца.

— Нет, этого делать нельзя, — ответил остроносый офицер, но, подумав немного, равнодушно добавил: — А впрочем, разделывайте. Все равно некуда девать падаль такую.

Сказав это, офицер ушел.

Казак вытащил из кобуры наган.

— Убьет! — не своим голосом взвизгнул Васька.

— Убьет! — сказал я.

На всю улицу ударил выстрел. За ним второй. Раненый красноармеец несколько раз дернулся и перестал стонать.

На чердак мы не пошли, а побежали домой. В ушах все еще звенели выстрелы. Я вбежал в сени казенного железнодорожного дома, где мы жили, и рванул дверь. Она была заперта. Я оглянулся. Васька тоже топтался у своей двери и проволокой пытался открыть замок.

— Куда же они подевались? Может, с красными ушли? — чуть не плача, сказал он.

— Гришка! Васька! — услышал я чей-то шепот.

Я оглянулся и увидел в дверях погреба мою мать. Придерживая тяжелую дверь, она шепотом звала нас.

Мы с Васькой бросились к погребу. На крыше его громоздилась целая гора камней.

— Где тебя черти носили? — накинулась на меня мать, как только я переступил порог погреба. — В могилу ты нас загонишь!

Я молчал. Мать захлопнула за нами дверь, щелкнула засовом, и мы стали осторожно спускаться по каменным ступенькам. В погребе было темно, тянуло сыростью. В выбоине потрескавшейся стены тускло горела короткая железнодорожная свеча.

В нос мне ударило кислой капустой, гнилой картошкой, вонючим бураком. Все эти хозяйственные запасы были спрятаны в четырех кладовых, а перед кладовыми была широкая площадка. Тут сидели все жильцы нашего дома. Каждая семья пристроилась к своей кладовой.

Грузный, крепкий и высокий Васькин отец, облокотившись, лежал на рваной дерюжке. Около него сидела Васькина мать.

Они не сказали Ваське ни слова. Только отец подал ему кусок черного хлеба:

— Жри!

Васька присел рядом с отцом и стал жадно жевать хлеб.

Против Васькиного отца, Ильи Федоровича, сидел другой жилец нашего дома, составитель поездов Андрей Игнатьевич Чиканов.

Задыхающимся шепотом он говорил:

— Отступили наши.

— Да, — тихо сказал Илья Федорович, — отступили.

— Что ж теперь будет? — спросил Чиканов, вздохнув.

— Повешают.

— Не всех, — сказал вдруг кто-то из дальнего угла. Это был железнодорожный телеграфист. Он одиноко сидел на потертом персидском коврике у двери своей кладовой. Ворот его форменной тужурки был расстегнут, техническая фуражка с желтым кантом надвинута на рыжие брови.

Телеграфист держал в руках какую-то толстую книгу в черном переплете. Правая рука его все время вздрагивала, а большой палец выстукивал на переплете какие-то сигналы.

— Не всех, говоришь? — сказал Илья Федорович. — Ну, конечно, не всех. Вот я, например, с тобой рядом и висеть не хочу.

Телеграфист пробормотал что-то непонятное.

В это время снаружи рванули дверь.

— Кто там? — крикнул Илья Федорович, вскакивая на ноги.

— Открывай живей!

Я узнал голос своего отца.

Он ввалился в погреб, как пьяный, и опустился прямо на землю.

— На вокзале был. Ну и дела там делаются — смотреть страшно! На глазах трех красноармейцев шашками зарубили. Как мясники, работают…

Васькина мать вскрикнула.

Телеграфист Сомов тупо посмотрел на моего отца и опять уставился в книгу. Чиканов беспокойно встал, потом опять сел.

Больше в этот вечер никто ничего не говорил.

Три дня мы не выходили из погреба.

Три дня дал Шкуро своим казакам на отдых: «Бей, кто под руку подвернется! Грабь, что попадется! Гуляй Кубань!»

Такой был у шкуринцев закон, когда они забирали станицу или город. Три дня грабили они, пили и гуляли.

До погреба, в котором мы сидели, доносились пьяные песни, озорной крик, беспорядочная стрельба. Даже слышно было, как на станции плясали «наурскую», хлопали в ладоши и гикали.