И он не ответил, только смотрел на Юнону, точно увидел ее впервые, — он и в самом деле увидел ее снова, не так, как в прошлом году, совсем не так. Ведь их разделяло лето, все эти месяцы, его новое неподвижное положение и боль…
Юнона… Она изменилась. Стала выше, плотнее, и от всего этого — еще прекраснее, невыносимее. И он ничего не мог сказать ей — только смотрел. Все произошло слишком неожиданно. Точно в одно мгновение превратилась она из той девочки, которую он представлял, в девушку волшебно всемогущую, взрослую и настороженную в этой своей женской власти. Ома смотрела на него. Она смотрела.
— Принесла задание, — вздохнув, сказала она и начала на колене расстегивать свой портфель, розовея и кося глазами.
— Садись… — трудно и медленно выговорил он. — Ты… такая… Ты… очень… Я не узнал тебя…
— Почему же? — спросила-ответила она, хотя ей было все ясно. Она все еще возилась с портфельным замком, и, наконец, он открылся. А отблеск чего-то похожего на зарю — на ее лице — потух.
— Садись, ты ведь устала, — повторил он.
Она села к столу, как садятся все большие девочки и женщины, ловко оправив юбку.
— Я никогда не устаю, — сказала Юнона, ион поверил. Так оно и есть, ведь Юнона не просто обыкновенная девочка с необыкновенным именем. Никто из девочек так не входил, так не прикрывал дверь, даже так не расстегивал портфель на коленке. И в комнате стало по-новому. Посветлело окно. Чище заблестел вымытый пол, и воздух в комнате, за который он так робел и боялся, теперь изменился, будто пахнуло нагретым лесом и полем.
— Побудь немного, — попросил Олег, когда она объяснила задания, записала их ясным твердым почерком.
— Хорошо, — сказала она и придвинулась к столу, но чувствовалось, что ей не хочется быть долго (а может быть, ему так казалось), и он сник, не смог удерживать ее разговором. Наверное, она тоже это поняла. Они то молчали, то Олег спрашивал нечто незначительное, а Юнона слишком охотно отвечала, даже улыбалась. Он говорил и что ноги заживают, скоро снимут гипс, все будет хорошо. Говорил и не понимал, зачем обманывает ее и себя, но никак он не мог остановиться, это был поток лжи, бессильный и жалкий.
А потом Юнона ушла. Он долго прислушивался к затихающим шагам на лестнице. Тихо стукнула дверь. И некоторое время шаги слышались еще…
И опять потянулись уже невыносимые, бесконечно долгие дни. Ноги стали болеть сильнее, а пальцы, выставленные из гипса, были уже фиолетовыми и распухали к вечеру. Они по-прежнему ничего не чувствовали и не шевелились. Один раз, поздно вечером, Олег слышал, как мать плачет в соседней комнате, хотел позвать ее, спросить, но скрепился, понял лишь, что скрывается за ее быстрыми взглядами, которые она старалась теперь прятать, когда приходила к нему, сидела возле него, мыла пол, приносила. еду и книги, включала телевизор. А он перестал учить уроки, равнодушно встречал приходивших товарищей по классу, все словно бы перешло теперь в одну постоянную тупую боль, которую ничем было не остановить. В бесконечно далекое отошли дни, когда он ходил на своих ногах, он перестал думать, как раньше, каждый раз с воскресающей надеждой, что там, под гипсом, все срастается, заживает и он встанет и все будет по-прежнему.
Однажды днем пришли не только Николай Федорович, его врач, но еще двое: один пожилой и важный, словно бы чем-то обиженный, другой лысый, круглый, лоснящийся, улыбающийся и губастый — он походил на какого-то киноартиста. Все трое долго осматривали Олеговы ноги, больно стучали по гипсу, просили шевелить пальцами. Он старался изо всех сил, так что даже пот потек по лбу и щекам, — пальцы не шевелились. Врачи вытеснились в двери и ушли говорить в комнату матери. Олег напрягся, но понял только приглушенный крик матери: «Нет!!», почти тотчас же перекрытый басовым гудением. Слов разобрать он не смог.
Наконец, врачи ушли, а мать все не заходила к нему. Тогда он стал звать ее, и она пришла.
— Что? — спросил он, хотя совсем ясно знал, что ничего не надо спрашивать.
— Сказали, через неделю… в больницу… Если… Если… не будет лучше… — медленно выговорила она и вдруг пошла из комнаты неестественно прямо, торопливо.
Ему было словно бы все равно. Ну и пусть… Теперь уже безразлично — ходить с костылями, или ползать, или…
Кажется, он даже не испугался, только было жаль мать, что она так убивается.
Прошло еще несколько дней. Каждый вечер теперь приходил Николай Федорович, стучал молоточком по гипсу, трогал пальцы. А днем являлась сестра, очень красивая, с длинными ногами, в короткой юбочке, завитая, медицински-холодная. Улыбаясь, она раскладывала свои коробки-шприцы, улыбаясь, протирала ваткой, улыбаясь, тыкала иглой, улыбаясь, уходила. А пальцы в проеме гипса уже стали густо-лиловыми, раздуто-водянистыми. Теперь Олег лежал только на спине, ему было видно бело-серое, зимнее небо, изредка мелькал там темный голубь, пролетали, медленно взмахивая, галки, и острокрылые птички проносились иногда дружным табунком. Он вспоминал, что такие розовые с желтым хохлатые птички прилетали на яблони возле школьного окна, густо облепляли их с тихим серебряным звоном и обирали мелкие, прихваченные морозом яблочки. Эти яблочки почему- то оставались целыми до весны только на самых тонких ветках у стены, и однажды Мишка Колосов на спор слазал за ними по водосточной трубе, набрал две горсти и угощал девочек и Юнону, яблочки были грязные, в саже, но все ели их, хвалили, а Мишка сиял и посматривал на Юнону. Да, жизнь, конечно, идет там, как шла, работает школа, идут уроки, на переменах та же возня и галдеж, Светка Приставкина на уроке все поправляет свою челочку и тайком глядится в зеркало, Юра Сурганов чертит свои схемы-модели, Юнона…