Выбрать главу

Вот раз, после дневного сеанса в кинематографе, он предложил ей:

— Пойдемте сейчас к нам. У нас в саду жасмин расцвел, и я вам наломаю вот такой букет!

И он показал руками, какой это будет большой букет.

Таня пошла, хотя все время торопилась:

— К обеду поспеть, а то он не любит, когда запаздываю.

Она раввина называла «он».

Миша пришел с Таней к себе в комнату. Она села прямо на кровать, зевнула и сказала:

— Как у вас тут хорошо! Прохладненько.

— Да, — согласился Миша, думая о том, с чего начать. (Предлагать ей вино, заготовленное с заранее обдуманной целью, было просто невозможно.) — Да, — произнес он еще раз, решительно подсел к ней, обнял ее и сказал взволнованно: — Таня, вы очень хороши.

— Это все находят, — ответила она, доставая из сумочки краску для губ.

— Таня, — прошептал Миша, крепче прижимая ее к себе. — Таня, — сказал он очень серьезно, — я вас не люблю, но у меня другое к вам чувство. Таня, я хотел бы, Таня…

— Никогда в жизни! — почти вскрикнула Таня и вскочила с кровати. — С вами?! — сказала она, глянув на Мишу с некоторой ненавистью, и захлопнула сумочку. — Никогда!

Она подошла к окну, отдернула занавеску, но быстро задернула ее опять. У окна стоял больной идиот, приплюснув побелевший нос к стеклу, с вывернутыми красными веками. По безвольной опущенной нижней губе его стекала слюна.

— С вами — никогда! — повторила твердо Таня, будто Миша был тот идиот, что стоял сейчас за окном.

Между тем Таня была вовсе не такая добродетельная. Но до сих пор ни один человек так откровенно не говорил с ней, как Миша. Первый раз в жизни в этих делах она почувствовала себя неловко и поспешила уйти.

В полуоткрытую дверь медленно и важно вошел черный кот, перекатывая зеленые глаза, точно капсюли с касторкой.

— Пошел вон, собака! — бросился на него в бешенстве Миша и захлопнул дверь.

Миша лег на кровать лицом вниз и почувствовал себя жалким и ничтожным.

«Ну да, я урод. Я страшный урод, меня никто не полюбит, — думал он в отчаянии. — Я некрасивый и маленького роста. Больше никогда не буду расти, у меня рано развились половые железы…»

Набожные евреи, а особенно старые еврейки сожительство раввина с Таней переносили как большое личное горе. Их это оскорбляло и возмущало, хотя они старались думать, что Таня вовсе не жена раввина, а просто прислуга. Общественного скандала они избегали — у раввина были большие заслуги и он имел прекрасное происхождение. Отец раввина был раввином, дед был раввином и дед деда был тоже раввином. Раввина знали в Праге и в Америке. Иногда он, чтобы задобрить Таню, говорил ей: «Ты знаешь, мой ландыш, мы, может быть, уедем с тобой в Сан-Франциско». И слово «Сан-Франциско» звучало для Тани синим и необыкновенным.

Тане у раввина жилось хорошо. Шелковые чулки, три пары туфель, платья, колечки, какао и еженедельные поездки на автобусе в город. Раввин был тоже доволен. Он цвел от любви и радости!

Прекрасная старость!

Но вот приехал музыкально-вокальный сатирик-юморист Сладкопевцев, и все пошло прахом. Сладкопевцев гастролировал по городам Белоруссии. Он выступал со своими песенками и куплетами в кинематографах Минска, Могилева и Витебска. В Витебске Сладкопевцев вспомнил, что, собственно, он и сам вырос в Витебской губернии. Роскошного куплетиста, в лакированных штиблетах и с хризантемой из стружек белого батиста, потянуло на родину. Ему захотелось посмотреть те места, где он когда-то бегал босиком и ел булки с черничным вареньем. К тому же был месяц май, дорога не пылила, и листья на березе блестели, как перья чижика. Насвистывая что-то из своего богатого репертуара, он сел в автобус и поехал в родные края.

«Кстати, — думал он, — там есть кино; дам три концерта и — обратно».

В первый же вечер он разочаровался в своей поездке. Ни знакомых, ни кафе здесь не было. Его никто не знал. Ему было скучно и немного грустно, как всегда бывает, когда после долгого отсутствия вновь попадаешь на родину. Он, зевая и лениво притоптывая «лакирашками», выступал перед своими соотечественниками, которые пришли послушать московскую знаменитость. Знаменитость равнодушно оглядывала серую публику и без ужимок и вдохновения выполняла свои обязанности перед администрацией кинематографа.

Как ныне сбирается хищный буржуй… —

пел он вполголоса. И когда ему кричали: «Громче!» — он показывал на свое горло — мол, в дороге простудился — и продолжал так же вяло: