— Вечером меня будут исключать из комсомола, — сказал Миша, как показалось Елене Викторовне, слишком легкомысленно.
— Я не понимаю тебя, — возмутилась она. — Как ты можешь об этом спокойно говорить! Жуя.
— А чего мне волноваться? Я все равно туда не пойду. Пускай без меня исключают.
— Обязательно пойди, Миша. Непременно пойди! — заволновалась мать. — Если у тебя не хватит мужества пойти, я тебя уважать не буду.
— И не уважай, — спокойно согласился Миша и проглотил хлеб. — Чего ходить! Слушать, как будет издеваться Галузо? Очень мне нужно. Лишнее унижение.
— Ты должен пойти. Обязан, — сказала категорически Елена Викторовна и отложила в сторону ручку. — Поступок твой безобразен…
Затем она добавила серьезней, оглядывая Мишу не особенно дружелюбно:
— И ты знаешь, вся твоя недисциплинированность, твоя оторванность, весь твой анархизм — результат того, что в тебе еще много тенденций от старого, капиталистического…
— Мама, почему ты со мной говоришь этим газетным, казенным, противным языком? — перебил ее Миша.
— Можешь со мной не соглашаться, но грубости выслушивать я от тебя не намерена, — сказала обиженно Елена Викторовна и взяла ручку…
— О-о-о, — замычал Миша, схватился за голову, закачался. — Опять этот мучительный, учительный, нравоучительный тон! — и поспешно ушел к себе.
«В Монтевидео есть комсомольцы… Пойду на собрание и скажу им, что они идиоты. Меня нельзя исключать из комсомола. Ну как они этого не понимают? У меня можно отнять билет, но не мировоззрение. Я знаю историю борьбы классов. Я читал Маркса, Энгельса и Ленина. Меня нельзя исключить из комсомола. Все равно как нельзя исключить меня из жизни. Запретить мне умываться, пить, кушать. Это невозможно сделать! Ну как они этого не понимают? Нельзя меня исключить из комсомола. Меня надо рассматривать ни в связи с этим поступком. Меня надо рассматривать диалектически… И все будет не в твою пользу. Не в твою пользу. Не в мою пользу. Вот пойду на собрание, объясню им, и они со мной согласятся. Нельзя меня исключать из комсомола. Никак нельзя!..»
По дороге на собрание ему стало страшно. Если еще два часа тому назад он был уверен, что его не исключат, то сейчас было ясно обратное.
— Меня выгонят, — сказал он тихо и остановился.
Он не знал, пойти ему на собрание или не ходить. Ему стало страшно. Он зашел к Никите Кузьмичу. Миша хотел попросить Никиту, чтоб тот вместе с ним пошел на собрание.
Никита Кузьмич жил в первом домике, как идешь от больницы, у края дороги, а напротив — кузница. Как идешь от больницы, сразу за лесом — солнце, пни и поле. У пней растет земляника, в траве поскрипывают какие-то птицы. Поле уходит вправо, к реке, дорога круто поворачивает влево, перепрыгивает через мостик, вскакивает на гору и ровным шагом идет в город. В канаве ржавые ромашки. Стреноженный конь стоит как вкопанный; все ниже и ниже замшевая губа. Конь дремлет — возможно, ему что-нибудь снится. Возможно, ему снится вода, розовый клевер, дальняя дорога и выхваченный клок сена у убегающей впереди телеги. Возможно, ему снится молодость, теплая шея гнедой подруги. Его связали вожжами, свалили на землю… Человек с ножом нагнулся, мешком накрыли голову… Стреноженный конь как вкопанный, и все ниже и ниже замшевая губа. Конь дремлет, — возможно, ему ничего и не снится…
Среди высокой крапивы стоит нагнувшись нужник, будто приготовился играть в чехарду и хочет перепрыгнуть через домик, в котором живет Никита. В этом домике с трубой набекрень живут много семейств и много детей. На дороге весь день белоголовые дети играют в классы, прыгают на одной ноге и, когда проезжает автобус, шумной ватагой гонятся за ним, мелькая пятками. Пыль и визг. Когда-то и Никита белоголовым, пузатым ребенком подымал пыль на дороге, потом он учился в городском училище и на больших переменах дрался с реалистами и учениками из коммерческой школы. Желтокантные реалисты и зеленооколышные коммерсанты боялись Никиты: особенно им бывало страшно, когда они в новеньких мундирчиках, сияя лакированными козырьками и солнечными пуговицами, шли с гимназистками в лес по этой улице. Они боялись — вот из этого маленького домика выскочит огромный Никита и начнет бить морду. Зря они трусили. К этому времени Никита их сам боялся. Он знал, что за них заступятся и городовой, и учитель, и его же отец сдерет с него шкуру.
Отец Никиты, сапожник Кузьма, маленький и тощий, чрезвычайно больно дрался. У него были руки худые, но длинные и до того крепкие, что он ладонью забивал в стенку гвозди. Он бил Никиту, сестру Никиты Аделаиду и больше всех — жену. Он таскал ее за волосы, бил рашпилем по сизым икрам, и когда она рушилась на пол, он топтал ее тело, как булочник тесто, только мелькала его рыжая бороденка. Потом соседи обливали ее водой прямо из ведра. Иногда отец с восхода до заката солнца, не разгибаясь, сидел за верстаком. Изредка он выпрямлялся, выхватывал из консервной банки жменьку гвоздей, засовывал гвозди за щеку и стучал молотком. Вечером он разносил починку заказчикам и возвращался домой поздно.