— Ты горя не видал, — повторил Никита. — Вам, молодежи, теперь только жить и жить… А вот раньше…
— Мне надоело это «раньше». Мало ли что было раньше! — перебил его Миша. — Слушай, Никита… — начал он и замолк.
— Чего тебе?
— Видишь ли… — и опять не договорил.
Миша думал: сказать, что вот сегодня на собрании стоит вопрос об исключении его из комсомола, и попросить Никиту, чтобы тот выступил в его защиту. Никита — рабочий, его любят ученики.
— Видишь ли…
— Да ты говори. Чего тебе?
«А вдруг он откажется и не пойдет… Или пойдет и еще выступит против. С него это может статься. Он сейчас такой стопроцентный. Хуже Аделаиды». И Миша с неприязнью посмотрел на Никиту и даже подумал о том, что вот он, Миша, два года тому назад для него так много сделал, а Никита неблагодарный…
— Посмотри, как машинка работает, — и Никита несколько раз щелкнул из нагана… — Завтра пойду в тир. Прошлый раз из семидесяти очей пятьдесят три выбил, — сказал он, приподымаясь и вытирая тряпкой большие руки. — Здорово работает! — Он щелкнул еще несколько раз, отложил револьвер и вышел из комнаты.
Миша посмотрел на наган и подумал: «Вот застрелиться — и никаких тебе унижений».
Патроны стояли на подоконнике золотыми столбиками. Миша взял теплый скользкий наган и зарядил его.
«Вот теперь нажать… Все равно рано или поздно придется умирать… Вот нажать… И никакие тебе Галузо… И никаких тебе неприятностей… Глупо стреляться. Не так глупо, как страшно. Я не боюсь. Вот нажму — и все».
За стеной старушечий голос убаюкивал ребенка и пел по-белорусски:
Безнадежная, тоскливая песня…
«Ничего хорошего в жизни. Только унижения. Оскорбления…»
«Зачем это мне? И всегда „хлебца нема“. Зачем мне страдания, когда я могу застрелиться? Застрелись, застрелись, застрелись!»
Послышались шаги Никиты.
«Скорей, скорей! Не бойся!..»
«Застрелюсь, застрелюсь, застрелюсь. Где тут сердце? Вот тут сердце».
Миша нажал курок, раздался выстрел…
Когда Миша пришел в сознание, то первое, что он сказал матери:
— Это, мама, нечаянно… Вовсе не из-за того… И всем говори, что это нечаянно…
Отец приехал недельки через три, когда Миша уже выздоравливал. Он вошел смущенно, сел на краешек стула возле Мишиной кровати, долго потирал руки. Затем плутовато подмигнул сыну, сказал:
— Ну как? «Стрелок весной малиновку убил…»
Мише это показалось пошлым. Он рассердился и повернулся лицом к стенке.
— Не обижайся, Михаил, — оправдывался Ксенофонт Ксенофонтович. — Это я из диктанта… В младших классах нам учитель диктовал: «Стрялок вясной молынавку убыл». Он нарочно так диктовал, чтоб мальчики делали ошибки.
Миша повернул остриженную круглую голову и улыбнулся.
Отец внимательно оглядывал Мишу, потрогал его волосы.
— Совсем мох, — сказал он, убирая руку, и задумчиво добавил: — Возможно, тебя надо было поместить не в хирургическое отделение, а куда-нибудь ко мне в палату.
— Если ты пришел издеваться, мог бы вовсе не приезжать, — отчетливо произнес Миша, насупив крохотные бровки.
— Не сердись, мой друг, не сердись. — Ксенофонт Ксенофонтович опять потрогал Мишины волосы, опять заметил: — Совсем мох. — Он уселся удобней, повторил — Не сердись, мой друг. Не сердись… В твои годы я тоже стрелялся. Только более удачно, — сказал он тише.
— То есть как? — удивился Миша.
— Очень просто: я попал в сердце и убил себя, — произнес печально Ксенофонт Ксенофонтович.
В другое время это Мишу рассмешило бы, но сейчас он испуганно посмотрел на отца, коснулся коленки Ксенофонта Ксенофонтовича и сказал тревожно: «Папа!», будто хотел разбудить его.
— А что, напугал? — неожиданно весело, даже подпрыгнув, спросил Ксенофонт Ксенофонтович.
— Ну уж и напугал, — заметил Миша позевывая.
Дома Елена Викторовна осведомилась у Ксенофонта Ксенофонтовича, как он нашел здоровье Миши.
— Все так же, — ответил он хмуро. — Без перемен.
— Как! — изумилась мать. — Ведь я у него вчера была… И все в порядке, и рана заживает.
— Рана — пустяки, — сказал озабоченно Ксенофонт Ксенофонтович. — Эгоизм и самолюбие — вот что по-прежнему разъедает его мозг, в его возрасте это опасней всего… Отсюда и выстрел… А рана — пустяки: она заживет…