Чачков заметался и схватился за голову.
— Ах, Матерь Пресвятая Богородица! Не разорваться же мне… Скажи, что я не могу, что долг службы прежде всего…
— Не смею, ваше высокоблагородие, — отозвался сторож. — Барыня и так уж больно гневаться изволят, такого мне пфеферу зададут…
Надзиратель в отчаянии огляделся кругом: не выручит ли его добрый ангел из беды. Такой нашелся в лице молодого профессора Галича, очередного дежурного директора, который в это время стоял тут же и беседовал с лицеистами.
— Не могу ли я чем-нибудь пособить вам, Василий Васильич? — спросил он, подходя к растерявшемуся надзирателю.
— И то, батюшка Александр Иваныч! Будьте благодетелем! — обрадовался Чачков и, взяв под руку профессора, отвел его к окошку. — У меня в доме, знаете, нынче как раз варенье варится…
— Ну, уж по этой части я круглый невежда, — сказал с усмешкой Галич.
— Да нет-с, не в том дело-с. Супруге-то моей одной, без меня, никак не управиться: почистить, знаете, ягодку, ложкой помешать варево в тазу потихонечку да полегонечку, знаете, чтобы не подгорело…
Граф Броглио, подслушавший их разговор, счел нужным вставить свое острое слово:
— Мы бы вам, Василий Васильич, потихонечку да полегонечку все очистили, и варить бы не надо было.
— Эх, граф! Вы все с вашими шуточками! — сказал Чачков. — Вот кабы вы, добрейший Александр Иваныч, заступили меня при господах лицеистах…
— С удовольствием, — отвечал Галич и, наскоро переодевшись, стал с Чириковым во главе препорученного ему отряда молодежи.
В продолжении всего пути в Павловск разговор лицеистов вращался исключительно около цели их прогулки. Кюхельбекер, который побывал уже в Розовом павильоне, должен был описать теперь внутренность павильона.
— Есть там клавесин, — рассказывал он, — есть небольшая библиотека. На столе разложены последние газеты и журналы, а на особом столике в углу — альбомы, куда каждый гость может вписать что ему угодно. Все там так просто, но и так мило, так вкусно… то есть я хотел сказать, во всем такой вкус…
— Что ты съел бы и клавесин, и альбомы? — подхватил насмешливо граф Броглио. — Нет, брат Кюхля, там есть, вероятно, еще и повкуснее вещи. Я слышал, по крайней мере, — продолжал он, облизывая свои пухлые красные губы, — что у Марии Федоровны весь штат придворный как сыр в масле катается. В каждом павильончике у нее, говорят, как в каждом сельском домике, можно требовать себе свежих сливок, масла, сыру. Не проходит почти дня, чтобы не устраивались у нее увеселительные прогулки на линейках: то на ферму, то в Славянку, и впредь высылаются всегда целые фуры с отборной провизией. По воскресным же дням во дворце обязательно званый обед, на площадке перед дворцом музыка, гулянье; ну и, разумеется, масса всякого сброду, особенно мужичья, бабья; все они тут, как у себя дома, орут хором песни, бегают в горелки…
— Слушая вас, любезный граф, иной, пожалуй, заключил бы, что у государыни только и заботы, чтобы веселить народ и своих придворных, — серьезно заметил профессор Галич и рассказал в свою очередь в подробности, как именно распределен день у вдовствующей императрицы: как она, вставая аккуратно в 6 часов утра, садится сейчас за текущие дела, читает просьбы, письма и донесения от всех женских институтов, от воспитательного дома и других благотворительных заведений; как потом в обществе великой княжны Анны Павловны отправляется, смотря по погоде — пешком или в экипаже, гулять не гулять, а убедиться собственными глазами, все ли на своих местах и у дела; как, возвратясь домой, тут же перед дворцом принимает просителей и для каждого найдет слово утешения, одобрения; как после обеда, перед которым она снова занимается делом, у нее собирается избранный кружок и как тот или другой искусный чтец-литератор — Дмитриев или Нелединский-Мелецкий — прочитывает какого-нибудь классика, а в это время сама Мария Федоровна со своими камер-фрейлинами, слушая их, щиплет корпию для русских раненых.
В таких разговорах наша молодежь незаметно достигла Павловского парка. Здесь было уже не до связной беседы; чем ближе подходили они к Розовому павильону, тем чаще приходилось им обгонять группы горожан и крестьян, шумно и весело спешивших к той же цели. Возбуждение, в котором находились все эти празднично разряженные люди, действовало заразительно и на лицеистов. Все ускоряя шаг, они почти что бежали.
— Вот и триумфальные ворота! — крикнул один из передовых.
В конце песчаной дорожки, извивавшейся между деревьями, высились увитые зеленью ворота с какою-то замысловатою надписью из живых цветов.
— Кто первый прочтет? — предложил Пушкин и, перегнав товарищей, пустился со всех ног к воротам.
Некоторые бросились вслед за ним. Но он уже подбежал на 10 шагов к воротам и, обернувшись, крикнул:
— Тебя, грядущего к нам с бою,
Врата победны не вместят.
— Нельзя ли потише, молодой человек? — раздался около него внушительный старческий голос.
Теперь только Пушкин заметил невысокого, толстенького, исполненного чувства собственного достоинства старичка сановника, в треуголке с плюмажем, в раззолоченном сенаторском мундире, с двумя звездами на груди и с голубой лентой через плечо. То был, очевидно, один из главных распорядителей празднества. Около него в однообразных долгополых кафтанах скучились певчие придворной капеллы. Приставленные к воротам двое полицейских старались, довольно, впрочем, безуспешно, оттеснить на окружающий луг напиравшую отовсюду пеструю толпу зевак.
— Это Нелединский… — шепнул Пушкину подоспевший в это время Галич и затем с легким поклоном обратился к самому сановнику-поэту:
— Не взыщите с них, молодо — зелено. Позвольте узнать, кому принадлежат эти два стиха на воротах?
Нелединский-Мелецкий, не поворачивая головы, чуть-чуть прищуренными глазами снисходительно покосился на вопрошающего.
— Новейшей поэтессе нашей, госпоже Буниной, — произнес он с оттенком пренебрежения, но неизвестно к кому именно: к поэтессе или к вопрошающему.
— А сами, ваше превосходительство, без сомнения, тоже изволили сочинить кое-что для настоящего торжества? — почтительно спросил его тут, выступая вперед, Чириков.
— Кое-что — да, — более приветливо отвечал польщенный вопросом Нелединский, — кантату, что будет петься при сих самых вратах.
— И музыка вашей же композиции, осмелюсь спросить?
— Нет, Бортнянского. Каждый истинный служитель Аполлона и Мельпомены потщился принести свою лепту на алтарь отчизны: текст — Державина, Батюшкова, князя Вяземского и вашего покорного слуги; музыка — Бортнянского, Кавоса, Антонолини.
— Едут! Едут! — раздались тут крики, и море людей кругом бурно заколыхалось. Лицеисты, как ни упирались, были смыты с места живой волной и отброшены на ближайшую полянку. Отсюда, из-за голов соседей, они вытягивали шеи, чтобы хоть что-нибудь да увидеть.
Сперва на линейках и в открытых колясках прибывали только разные придворные чины. Разноцветные плюмажи и ленты так и пестрели; золотые и серебряные воротники, эполеты и аксельбанты так и сверкали в косых лучах вечернего солнца.
Но вот из-за купы дерев донеслось отдаленное "ура!" — и восторженный крик громогласно перекатился по всей многотысячной толпе и был подхвачен лицеистами: в сопровождении великих князей, окруженный блестящей свитой, показался сам император Александр Павлович. Раскланиваясь по сторонам, едва только он приблизился к первым триумфальным воротам, как, по знаку Нелединского, хор певчих грянул приветственную кантату.