— Не угодно ли вам присесть, сударыня? — спросил Чачков, указывая почетной гостье на клеенчатый диван.
Она села, а он остался на ногах перед нею и продолжал пониженным голосом:
— С предместником моим, изволите видеть, учинилось здесь нечто необычайное… Разве сынок ваш ничего не отписал вам?
— Писал, кажется, — как теперь припоминаю, — что Пилецкий ушел, но и только.
— Ушел… гм! Да-с… но форсированным маршем.
— То есть его "уходили"?
— Хе-хе-хе! Тонко изволили заметить. Однако мало ли что болтают. Не всякому слуху верь. Воспитанники, словно сговорившись меж собой, хранят дело в тайне. Нам же, начальству, ведомо лишь, что у них с господином Пилецким было секретное собеседование при закрытых дверях. О чем? Одному Богу да самим им только известно. На другое же утро господина Пилецкого и след простыл: укатил в Петербург невозвратно. Да-с, сударыня! — вздохнул преемник Пилецкого и снова покосился на Пушкина. — Могу сказать, тяжеленько-таки нынче нашему брату! Директора нам все еще не дают, и живем мы между небом да землей, как на шаре воздушном.
— Да ведь кто-нибудь поставлен у вас на место директора?
— Положим, что так… Я вас, сударыня, не беспокою своим разговором?
— Нет, отчего же! Мне, напротив, любопытно знать, какой у вас тут надзор за детьми.
— А мне, осмелюсь доложить, некая даже потребность облегчить душу… Как скончался, изволите видеть, в марте месяце покойный директор Малиновский (достойнейший, говорят, был человек; не имел чести его знать), так, впредь до окончательного назначения ему преемника, обязанности директорские его сиятельство граф Алексей Кириллович (министр наш, Разумовский) изволил возложить на старшего из господ профессоров, Кошанского. Но беда беду родит. Господина Кошанского постигла тоже тяжкая болезнь. И вот власть разделили: каждый из господ профессоров директорствует поочередно. Все они, положим, люди препочтенные, но бывают здесь только наездом из Петербурга и спешат «распорядиться» каждый по своей части, не справясь толком, согласуется ли, нет ли «распоряжение» с мерами прочих содиректоров. Коли уже у семи нянек дитя без глазу, так спрашиваю я вас, сударыня: каково-то нашему многоголовому детишу-лицею у семи ученых мужей? Чем дальше в лес, тем больше дров, а где лес рубят, там щепки летят. Первой такой щепкой был мой бедный предшественник, второй щепкой чуть-чуть не сделался эконом наш Золотарев…
— А что было с ним?
— Что было с ним?.. — повторил Чачков и прикусил язык. Теперь только как будто спохватился он, что чересчур уж откровенно излил перед посторонним лицом накипевшую у него на сердце горечь. — Да так, ничего-с, маленькое недоразумение с одним из воспитанников, но все теперь, слава Богу, улажено, а кто старое вспомянет, тому глаз вон.
— Надеюсь, что воспитанник этот был не сын мой Александр? — спросила Надежда Осиповна, строго поглядывая в сторону сына.
— О нет-с!.. Скажу прямо: то был граф Броглио… Так вот как, сударыня. Одно слово: «междуцарствие», как метко прозвали сами господа лицеисты это переходное время-с. И приходится нам, начальству их, идти потихонечку-полегонечку, лавировать, как меж подводных рифов, между строгостью и лаской.
Как нарочно, надзирателю пришлось тут же показать это «лавирование» на деле. В приемную вошел в высоких ботфортах, с хлыстом в руке темнолицый, чернобровый геркулес-лицеист. Похлопывая хлыстом по ботфортам, он так самоуверенно огляделся кругом, так беззастенчиво прищурился своими как смоль черными глазами на сидевшую на подоконнике, рядом с братом, Ольгу Сергеевну, что та вспыхнула и потупилась. С тонкой усмешкой переглянувшись с Пушкиным, он прошел далее.
— А, граф! — обратился к нему с товарищескою фамильярностью надзиратель. — Ну что, наездились верхом?
— Наездился, — нехотя отозвался тот и, проходя мимо, еще пристальнее всмотрелся в лицо красавицы матери своего товарища.
— Кто этот нахал? — спросила, негодуя, Надежда Осиповна, когда граф-наездник скрылся за дверью.
— А это, сударыня, тот самый граф Броглио, о котором я имел честь давеча вам докладывать. Он пользуется у нас привилегией ездить верхом в здешнем гусарском манеже.
Влетевший в это время вихрем второй сын Надежды Осиповны, Лев, Леон или Левушка, прервал разговор ее с надзирателем. Обняв и расцеловав по пути сестру у окна, он бросился к матери и, уже без околичностей, сжал ее также в объятиях. Младший сын был ей, очевидно, дороже первенца. Сама порывисто приголубив мальчика, она усадила его около себя, вышитым батистовым платком отерла ему разгоряченное лицо и с одобрительной улыбкой заслушалась его детской болтовней.
Надзиратель Чачков деликатно отошел в сторону, да ему было теперь и не до них, потому что воспитанники, возвращавшиеся один за другим с прогулки и с шумным говором проходившие через приемную в столовую, требовали его полного внимания; каждому говорил он что-нибудь, по его мнению, подходящее и приятное.
— Дельвига я сейчас узнала на улице по его синим очкам, — говорила полушепотом Ольга Сергеевна брату, который должен был называть ей по именам всех товарищей, проходивших мимо как бы церемониальным маршем.
— А этот блондин, верно, князь Горчаков? — спросила она, когда мимо них прошли опять два лицеиста, блондин и брюнет: первый — писаный красавец; второй — тщедушный, неприглядный малый, с крупным носом и заметными уже усами.
— Да, Горчаков, — отвечал Александр. — Ты как догадалась, Оля?
— Да ведь ты же писал мне, что он в своем роде Аполлон Бельведерский…
— Не правда ли? Но он прекрасен не только телом, но и душой. Впрочем, Суворочка ему в этом отношении ничуть не уступит.
— Суворочка?
— Ну, да, тот брюнет, что шел с ним, — Вальховский, Суворочка или Sapientia (мудрость).
— За что вы его так прозвали?
— За его выдержку и рассудительность. Поверишь ли: чтобы не изнежить своего слабого тела, он спит нарочно на голых досках, встает зимой в 4, летом в 3 часа утра; чтобы приучить себя к голоду, он постится по неделям, даже в мясоед отказывается от пирожного, от чаю; наконец, даже приготовляясь к урокам, чтобы тело не отдыхало, он кладет себе на плечи по толстейшему тому словаря Гейма. Прямой спартанец или Суворов.
— И, вероятно, тоже из первых учеников?
— Да, они оба с Горчаковым перебивают друг у друга пальму первенства; но, как ты сейчас видела, они в лучших отношениях между собой.
Обеденный колокол, сзывавший лицеистов в столовую, положил конец свиданию Пушкиных. Началось торопливое прощанье. Сестра и младший брат украдкою утирали глаза.
— Ничего, господа: вы можете проводить вашу матушку и до экипажа, — милостиво разрешил двум братьям надзиратель Чачков.
— Так смотри же, Александр, пиши ко мне, — говорила Ольга Сергеевна старшему брату, спускаясь с лестницы.
— Да ведь письма, сама ты знаешь, Оля, смерть моя, — отговаривался брат.
— Ну так пришли хоть стихи. Ведь ты теперь пишешь и по-русски. Обещаешь?
— Не знаю, право… В последнее время я совсем бросил писать…
— И слышать не хочу! Я жду от тебя предлинного и премилого послания в стихах. Так и знай!
Терпеливо сидевшая на козлах колымаги в ожидании господ няня Арина Родионовна собиралась теперь слезть опять наземь, чтобы как следует проститься со своим любимцем, Александром. Барыня повелительным жестом остановила ее. Зато, когда швейцар суетливо стал подсаживать "ее превосходительство" в колымагу, старушка подозвала к себе пальцем Александра и, наклонившись с козел, сунула ему небольшой пакетец из толстой синей сахарной бумаги, перевязанный золотым шнурком.
— Спрячь, родной мой… — шепнула она. — Думала: сама благословлю образком Иверской Божьей Матери, да не довелось, вишь…
Еще несколько добрых пожеланий на дорогу, свист бича, окрик ямщика: "Трогай! Эй, вы, любезные!" — и громоздкий дедовский экипаж загромыхал по мостовой.