С отцом все было сложнее. С ним связано было больше лет жизни, больше возникавших в процессе этой жизни вопросов, осмысливаний и переживаний, больших и маленьких, и острых, доходивших до серьезных идейных споров, даже ссор, и трагических, вплоть до его гибели в огне пожарища при уходе немцев в результате разгрома их под Москвой.
Это был человек широкой натуры и широкой жизни, умный и остроумный, общительный, любивший — да! — и выпить, и угостить, и составить и оживить компанию, и умевший понять человека, и вникнуть в него, и, в чем можно, помочь. И жил он поэтому не замкнуто, очень открыто, широко, у него было много знакомых, друзей, он умел понимать и привлекать людей, и люди тянулись к нему — кто выпить, кто поговорить, отвести душу. Его «коллеги», заурядные попики из соседних сел, ехали к нему, чтобы составить годовой отчет или написать предстоящую «пастырскую» проповедь с амвона; прихожане шли за советом, решить какой-то семейный или хозяйственный вопрос или просто так, «потолковать».
Теперь представим себе микроскопическое сельцо, по-старинному «погост» — церковь, возле нее считанных три дома и кладбище. Церковка тоже малюсенькая, игрушечная, деревянная, тесом обшитая, голубой краской крашенная и очень старая, с худым куполом, в котором жили дикие пчелы, и мед оттуда просачивался внутрь церкви, что послужило поводом для моего первого, опубликованного в 1925 году рассказа «Мед».
Кругом этого сельца — небольшое поле, а за полем лес, могучий, сплошной, без единого просвета в мир, с трех сторон — сосна и ель, а с четвертой, с юга, за красивейшим, заросшим черемухой оврагом — богатое грибами разнолесье. И среди элементов, способствовавших кристаллизации «друзы» моей личности, важнейшее место занимает это уже не существующее теперь сельцо Пятница-Городня, этот поистине чудесный, своего рода уникальный уголок, заполненный смоляными запахами, красотою и тишиной.
Чего стоил один овраг, который ранней весною, точно молоком, заполняла цветущая черемуха, или осенью, когда все — и та же черемуха, и клены, осины — все горело и пылало всеми переливами всех огненных и огнистых красок. А когда, бывало, стоишь на краю оврага и спросишь: «Кто была первая дева?», лес с той стороны неизменно и безошибочно отвечал: «Е-ева».
Или сосны, нависающие над этим оврагом, могучие, толстокожие, как крокодилы, недоступные, кажется, никакому топору, да и самая мысль о топоре применительно к этим красавицам представлялась кощунственной: то высокие, как уходящие в небо золотистые мачты, то, наоборот, корявые и толстые, в два обхвата, сукастые, рукастые, замахнувшиеся чуть не на полсвета. Там, в этих «соснах» — они так и назывались у нас, — мы собирали грибы, ягоды, летними вечерами жгли костры, пели песни, туда я уходил и с книгой, подумать и помечтать.
А в книгах в этой, казалось бы, глуши недостатка не было. Отец был для своего круга и времени человеком широких умственных и общественных интересов, много читавший, много знавший и во многом разбиравшийся. В его библиотеке я читал такие книги, как «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» Плеханова, «Зимняя сказка» Гейне, горьковские сборники «Знание» и многое другое.
Нет, я не собираюсь делать из отца какую-то исключительность, перекрашивать из одного цвета в другой или подводить под какие-то «измы». В конце концов это был обыкновенный «служитель бога на земле», и он выполнял все, что ему было положено по должности, — крестил, венчал, хоронил, провозглашал многолетие государю императору и всему царствующему дому и кропил святой водой тех, кто в эту воду верил.