Самое любопытное, что после такого мучительного и сбивчивого признания, стихотворение преображается и обнаруживает свою скрытую энергию. Словно поэту, для того чтобы обрести полную свободу изъявления чувств, иногда необходимо перебить самого себя, собственную интонацию. Словно его поэтический синтаксис должен время от времени переходить в синтаксис прозаический и обратно. Словно из таких взаимопереходов и возникает пульсация его стиха. Вот и здесь вслед за комментарием, набранным прозой, идут волнующие стихотворные строки — картина пожара. В языках пламени, в облаке дыма и праха, на фоне растаявших сот мелькают обезумевшие пчелы. Они жалят пылающий воздух и гибнут как «печальные бабочки пепла».
Таков здесь, перефразируя слова Блока, жизни гибельный пожар. Уж это ли не стихи? Ведь вопреки заверениям автора здесь есть и драматизм чувства, и муки познания, и многозначный смысл. «Это не проясняется — и не уходит, и больше я не могу». Что ж, истинная поэзия только так и рождается — как необходимость и как избавление. Что же касается темы, то это стихи о назначении поэта, о его ответственности перед будущим. Потому что, кто, как не поэт, может понять и должен рассказать другим, «к чему же все это?».
И как странно, что рядом напечатано милое, простое, почти хрестоматийное стихотворение про божьих коровок! А перед ним — стихи о том, как «просыхает, словно слезы, легкий дождь в листах березы». И еще — стихи о том, как лаяла собачка у забора и накликала женихов. И стихи о песне жаворонка, о неугомонных шмелях, о солнцевороте, о радостях первого снега. Стихи, где поэт уподобляет себя звонкому сверчку, стихи, где «тетушка все вяжет, а клубочек скачет, а ежики все бродят, взяв друг дружку за руки…». Светлый, ясный мир, добрая природа, задумчивая, напевная, безмятежная интонация…
К тут же, через страницу или две — мир, полный испепеляющих страстей, жестокой борьбы, незатихающих войн, — проклятых вопросов бытия. Мир тревожных рефренов («я больше не могу»), болезненных синкоп, неожиданных ассоциаций, нескончаемых метафорических усложнений. Это какая-то другая сфера. Здесь поэт ведет трудный разговор со своим покойным другом актером Яном Саулем, пытаясь осмыслить жизнь художника как импровизацию и установить загадочное средостение между сценой и залом, между искусством и действительностью. Здесь он идет по следам своего тоже покойного друга, поэта Артура Алликсаара, стараясь убедить себя и других: «…Нет, нельзя боль воспевать, ужасно сла-виць страданье. Разве бабочка бьется в окно, чтоб себя оглушить? Поймайте последний вопрос ее глаз: почему, почему сквозь то, что прозрачно, нет на небо пути?..»
Словом, перед нами два разных мира, обособленных, не похожих один на другой. Вернее, две стороны сознания поэта: одна открыта радостям жизни, другая — трагизму жизни. Одна ориентирована на фольклор, другая — на ультрасовременные стихотворные новации. Как свести их воедино? И возможна ли тут цельность? Так возникает в творчестве П.-Э. Руммо беспокойная тема преодоления дробности, тема поиска жестких сцеплений. Поэт и жаждет и опасается их:
Отсутствие знаков препинания и здесь и в некоторых других стихах должно, очевидно, подчеркнуть лавинообразность этого обвала впечатлений, их внешнюю бессвязность, путаницу разрозненных зависимостей. Как же постигнуть в этой сумятице случайных фактов скрытый порядок вещей, истинные закономерности? Наверно, тут возможен такой путь: попробовать вписаться в историю и уже через нее осознать свою биографию, свой случай нравственного бытия.
Я думаю, что именно такая потребность вызвала к жизни «Старую киноленту», где П.-Э. Руммо пытается понять бури XX столетия с позиций человека шестидесятых годов. Впрочем, поэт и прежде не раз оглядывался на события прошлого, чтобы понять себя в настоящем. Например, в «Балладе об осколке в сердце» еще юношей он пытался осмыслить природу своей обостренной впечатлительности. Ведь он появился на свет в ту пору, когда люди почти не рождались, но погибали во множестве, — в том самом сорок втором, в ту самую ночь, когда солдат из-под Воронежа был ранен в грудь.
И «тот осколок б сердце у меня», — пришел тогда к выводу поэт, как бы устанавливая свою духовную общность с народом, свою эмоциональную родословную. В новой книге он подтвердил эту мысль своим все растущим беспокойством за судьбы современников, за судьбы культуры, за благополучие тех, «кто нам идет на смену».
Образный мир Пауля-Эрика Руммо далеко не прост и, конечно же, противоречив. Перед нами характер сложный, необычайно реактивный, смелый в своей откровенности.
При чтении сборника статей, эссе, путевых заметок Виталия Коротича «Людмна на повен зpict» (Киев, «Молодь», 1972) подмечаешь: весь пафос интересного очерка об академике-враче Т. Г. Яновском и в особенности одно из ключевых положений — «ученики обязаны помнить своих учителей» — напоминают стихотворение Коротича же «Реквием моему учителю истории»; так же близки друг другу строки стихотворения «Поэты! Научите планету доброте…» и страницы эссе об Уитмене. Примеры подобной переклички публицистики и поэзии автора можно умножить.
Герои этой книги очень различны — по характерам, по судьбе, по избранному ими делу. Однако есть в них нечто общее. Прежде всего это сплав революционности и интеллигентности. Этому необоримому духовному сплаву посвящена первая часть книги, и естественно, что Коротич, приводя яркие примеры, называет «выдающегося интеллигента» Владимира Ильича Ленина и многих «интеллигентов ленинской школы». Цельность судьбы, направленность жизненного пути — вот второе качество, сближающее и роднящее героев книги. «И вы думаете, что достойная жизнь может начаться подлым поступком?» — спрашивает молодой Теофил Яновский своего учителя, и самого себя, и читателя, всей своей жизнью давая единственно возможный для него ответ. Сердце 76-летнего скульптора Александра Архипенко разрывается, когда он идет в мастерскую, как ходил каждый свой день. «Она жила последовательно и логично», — это о Л. Украинке. «Так он решил еще вначале и остался последовательным», — об У. Уитмене. Это и о той последовательности, что сокращает метания и сомнения, сберегая время и силы человека для свершения задуманного, но и о той, что несовместна с изменой своему делу, идее, народу.
Переступить жанровую границу, отделяющую первую часть книги от второй — путевых заметок о Таджикистане «Несколько шагов на Восток» — читателю оказывается несложно. Ибо Коротич верен себе: и у встреченных им современников и у незнакомого доселе народа он подмечает прежде всего черты характера, свидетельствующие опять же и о культуре и о цельности пути. Портрет таджикского народа выписан с искренним уважением к его традициям и делам, к его вчерашнему и сегодняшнему дням.
«Эта книга писалась не сразу», — предуведомляет Коротич. Это заметно, но еще более заметно ее единство, обусловленное задачей автора рассказать о человеке, что не согнулся, не поддался, а выпрямился и встал в полный рост.
Ю. ЛЯХОВ
В учительской одной школы возник спор, какие классы самые трудные. «Восьмые, — убежденно сказала учительница физики Лидия Алексеевна. Ей возразили. «Восьмые, — тихо повторила она». Так начинается повесть Ивана Зюзюкина «Новенькая» («Молодая гвардия», 1973) Это дневники двух восьмиклассников, мальчика и девочки. Автор намеренно удаляется в сторону и позволяет нам взглянуть на мир подростков глазами подростков.