Но, так или иначе, обилие личных телохранителей, да к тому же внешняя охрана лайнера сильно затрудняли проникновение на его борт Анжелики с Виолеттой и двух Наташ. Наташи сами привели и показали, где стоит корабль. А все потому, что были девочками добрыми и отзывчивыми. И сейчас все стояли невдалеке от трапа и ждали подходящего случая. Действовать решили порознь. «Все вчетвером никогда не пройдем, – сказали девочки Наташам. – Давайте попробуем сами по себе».
Был вечер. У искомой группы концерта сегодня не было, они должны были находиться тут. Вета с Анжеликой стояли уже битый час, но входили и выходили все лица незнакомые, а начинать следовало хотя бы с автографа, а уж потом, пустив в ход все свои немногочисленные чары, добиться приглашения на корабль. Две Наташи тоже, видимо, ничего лучшего не придумали и топтались у трапа, жадно вглядываясь в проходящих мужчин.
– Что-то есть захотелось, – сказала Анжелика, – пойдем пока перекусим.
– А где? – спросила Вета.
– Да вон на набережной хот-доги продают, пойдем, а там видно будет.
Виолетте есть не очень хотелось, а хот-доги она вообще презирала. Как это можно есть то, что переводится с английского, как «горячая собака»? А вдруг и правда в этой сосиске, засунутой в булку, мясо вовсе не говяжье или свиное, а, страшно подумать, чье? Что где-то в Южной Азии едят собак, Виолетту утешало мало, они там и червяков едят, и саранчу, и змей. Но за компанию пошла, можно было хоть «Фанты» выпить и покурить в сторонке. У лотка подруги присели на лавочку, посмотрели в сторону корабля и увидели, что у трапа никого нет, Наташи исчезли. То есть – или повезло и они уже там, или же просто устали и ушли. Подруги расслабились, вытянули ноги, открыли банки с «Фантой». С корабля неслась лихая танцевальная музыка.
Кто-то пел и, похоже, что не в записи, а живьем, потому что после песни раздались аплодисменты, крики и свист, означающий теперь, как и в Америке, одобрение. Спет был один из хитов прошлых лет, и не исключено, что автором, так как на корабле собрались все-таки участники фестиваля. Этот хит чрезвычайно вписывался в атмосферу и место действия. «Хочу туда, где ездят на верблюде, и от любви качает теплоход». И если с верблюдами в Севастополе было сложно, то остальное в перспективе было вполне возможно. Пока теплоход от любви не качало, но ведь еще не вечер. Подруги за истекший час видели, какие дамы туда проходили без сопровождающих; их там встречали, их там ждали. «Праздник, который проходит мимо», – с грустью подумала Виолетта. Отсюда, с лавочки, была видна часть палубы, вся в огоньках; столы, кто-то танцевал, а кто-то на корме уже целовался.
– Здравствуйте, красавицы, – вдруг произнес кто-то справа, – можно к вам присесть?
Подруги обернулись и увидели двух довольно симпатичных молодых людей. Они улыбались, в руках у каждого было по бутылке шампанского и по два пластиковых стаканчика. Лица их были незнакомы, послужить средством доставки на корабль они скорее всего не могли, но ничего страшного, ребята симпатичные, не старые, не пьяные, не наглые, и если выпить с ними шампанского, то это еще ни к чему не обязывает, «Правда, Вета?» – «Правда, Жика», – обменялись подруги взглядами, прочитав в них и вопрос, и ответ, и подвинулись. Кстати, Жикой Вета называла подругу для краткости и, только один на один или по телефону, понимая, что таким сокращением совершенно девальвирует благородство и звучность имени Анжелика.
– Меня зовут Саша, – располагающе улыбнулся Саша Велихов (ибо это, как вы уже несомненно догадались, был именно он), – а это мой друг Петя. – Петя вытянулся струной, резко наклонил голову и щелкнул шпорами, то есть – задниками кроссовок. Саша разлил шампанское. – А вас? – выжидательно посмотрел он на девушек.
– Я – Анжелика, – сказала Жика, – а это моя подруга Виолетта.
– О-о-о! – простонал Петя. – Какие имена, а у нас так банально, – он скривился, – Петя и Саша. Рядом с вами гармонично было бы называться, по меньшей мере, Сигизмундом и Альфредом, а мы прямо дворняги какие-то.
– Ну-у, – заметила Виолетта, – а как бы мы вас в таком случае потом звали? Если бы когда-нибудь познакомились ближе? А? – Сизя и Альфик, что ли? Нет, уж лучше Петя и Саша. Правда, Анжел?
– Правда, – подтвердила Жика, затягиваясь сигаретой и сдерживая кашель.
«Да, непростая девочка», – подумал Саша, пристально вглядываясь в Виолетту. Та глаз не отводила и почти насмешливо разглядывала Сашино лицо, словно говоря, ну, и что дальше? Чем вы можете быть интересны?
– Ну, давайте, за знакомство, – предложила Вета, прерывая знакомство визуальное, от которого становилось как-то неспокойно. Наверное потому, что Саша смотрел на нее уж очень тепло (не рановато ли?), но там было еще кое-что: чуть-чуть сожаления (с чего бы это?) и немного грусти (почему?). А у Саши всегда было такое выражение лица, когда он чувствовал, что может ни с того ни с сего влюбиться и что это ему ничего, кроме неприятностей, не сулит, однако фатально шел по этой дороге, потому что любой поэт обречен на состояние влюбленности, иначе стихов (не тех, про Аннексим-банк), а других, настоящих, – не будет.
– Давайте, – сказал он, отводя взгляд от Ветиного лица, на которое хотелось смотреть и смотреть. Все улыбнулись друг другу и беззвучно чокнулись пластиковыми стаканами.
И уже гораздо позже, под утро, таращась восторженными глазами в потолок своей каюты и сознавая, что на него опять обрушилась любовь с первого взгляда, Саша подумал, что, вероятно, все поэты такие безнадежные лохи. Только поэт способен испытывать восторг от полета в пропасть; ему неважно, что он разобьется об острые камни внизу, ему важно само это гибельное парение, призрачное счастье коротких мгновений, пока летит. Чувства самосохранения у поэта, кажется, вовсе нет. Они, как правило, – жертвы, особенно те, у которых внешность обратно пропорциональна внутреннему миру, где царят мечтательность, романтизм, идеализм и прочие глупости, совершенно непригодные для жизни, особенно в пресловутое «наше непростое время». Внутри он Рюи Блаз, Сирано, д’Артаньян, капитан Грей, а внешне – черт знает что…
У Саши был такой друг, выдающийся поэт, высокий лирик с внешностью типичного ростовщика из романов Бальзака. У поэта были мутные невыразительные глаза, скорее всего оттого, что он был вечно погружен в себя. Собеседник, да и вообще люди вокруг его интересовали мало. Глаза оживлялись только при виде какой-нибудь особы женского пола, при появлении сладкой мазохистской надежды на то, что эта особа его погубит на некоторое время. И тогда возникнет новый цикл стихов, посвященный ей, которую он назовет совершенством, своей Лаурой, Беатриче, равной которой нет на всем белом свете, а потом, через короткое время, когда она его непременно бросит, он будет пить водку и обзывать ее самыми последними, грязными словами. И родится новый цикл стихов, трагический. У него каждая женщина, появлявшаяся в его жизни, рождала обычно два цикла. Условно их можно было обозначить словами: 1-й – «Любовь пришла» и 2-й – «Любовь ушла». Мог, но реже, возникнуть и 3-й – «Почему ушла?». Поэт честно пытался разобраться, откуда приходит и куда уходит любовь, причем делал это суперталантливо, с налетом этакой высокой ирреальности. Наверное, если бы Вечность обрела хоть какие-нибудь формы, – они были бы похожи именно на эти зарифмованные слова и строки. Но кому она интересна, эта вечность? По вопросам Вечности – только к поэтам. Налево, в конце коридора, рядом с туалетом… Почему? – задавал он себе вопрос в стихах, хотя ответ был прост, как репка: посмотри на себя в зеркало, а потом вспомни, как ты себя иногда ведешь, как одеваешься, как ешь, сколько требуешь от возлюбленной, которая просто не в силах взять ту романтическую высоту, ту недосягаемую планку, установленную тобой. Вспомни, и тогда перестанешь задавать вопрос «почему?».
А уж насчет зеркала и «как ешь» – тем более. Помимо мутноватых карих глазенок, которые, деликатно говоря, – не привораживали, у него была большая (ну а как же! Ума-то много!) и почти лысая голова. Сзади волосы еще росли и падали на обсыпанный перхотным снегом воротник и плечи; победить такую неряшливость рекламируемым шампунем поэт и не пытался, считая это лишним и унизительным для короля тонких материй. Ну а то, что оставалось сверху, поэт зачесывал, начиная глубоко слева, с виска – через всю лысину поперек, тщетно сооружая подобие прически. Эту хрупкую конструкцию мог растрепать не то что порыв ветра, а даже вентилятор, работающий в другом конце комнаты. И зачем нужна была эта жалкая попытка скрыть очевидное, к тому же то, что следовало бы, наоборот, гордо выставить напоказ – огромный лысый череп с выдающимися лобными долями, как намек на высокоразвитый интеллект? Но он считал, что так ему идет, что он так красивее. Вот уж поистине, где бог дал, там и взял! Как ему не приходило в высокоразвитую умную голову, что усовершенствовать некрасивость – значит сделать еще страшнее и показать всем, что на сей счет у тебя комплекс. Саша как-то пытался ему намекнуть на это, но друг не услышал. Кроме того, Поэт был толст и толстогуб, невероятно толстогуб. Губы свешивались с его лица, как два неаккуратно слепленных вареника. Еще и поэтому он ел неопрятно и чавкая; с губ вечно что-то текло и падало. А поскольку Поэт обладал отменным аппетитом и очень любил поесть, то происходило это часто в присутствии возлюбленной Музы, которой многое надо было в себе преодолеть, чтобы продолжать любить такое.