Когда богатые плебеи в Древнем Риме перепугались, что народ добьется-таки облегчения налогового бремени, они снова спрятались в крепость диктатуры. Они осудили патриция Манлия Капитолийского, который хотел вызволить должников-плебеев из долговой кабалы, осудили его на смерть как государственного изменника и сбросили с Тарпейской скалы. С тех пор как существует общество, оно не может отказаться от преступлений из самосохранения. Но раньше преступление замалчивалось, затушевывалось, его стыдились.
Теперь им гордятся.
Это — чума.
Мы все больны — и друзья, и враги. Наши души — налившиеся черные бубоны, скоро мы умрем. И будем жить дальше, но уже мертвыми.
Я тоже слаб душою. Когда читаю в газетах, что кого-то из них не стало, думаю: мало, слишком мало!
А разве не ты сегодня думал: да пошло оно всё? Нет, больше не могу, хватит уже думать! Все, умываю руки, иду в кафе. Там всегда кто-нибудь да сидит, с кем можно сыграть в шахматы. Только вон из комнаты! На воздух!
Цветы, подаренные хозяйкой в честь дня рождения, завяли. Выхожу в туман. Завтра воскресенье.
В кафе нет знакомых, никого.
Что делать?
Иду в кино.
Смотрю кинохронику про богатых плебеев. Они самим себе ставят памятники, закладывают мемориалы и принимают парады своей лейбгвардии. Потом маленькая мышка побеждает больших кошек, далее следует детектив, в котором много убивают для того, чтобы добро смогло, наконец, восторжествовать.
Когда я выхожу из кино, на улице уже ночь.
Но домой я не иду. Там страшно, у меня в комнате.
Неподалеку есть бар, можно бы выпить, если там дешево.
Тут недорого.
Захожу. Барышня, хочет составить мне компанию.
— Вы совсем один? — спрашивает.
— Да, — улыбаюсь я, — к сожалению…
— Можно к вам подсесть?
— Нет.
Обиженно отодвигается. Я не хотел ее обидеть. Не сердитесь на меня, фройляйн, но я один.
Эпоха Рыб
Заказав шестой шнапс, думаю: надо бы изобрести такое оружие, с помощью которого любое другое оружие можно было б выводить из строя, то есть некоторым образом противоположность оружию. Ах, если б я только был изобретателем, чего бы я ни наизобрел! Как счастлив стал бы мир!
Но я не изобретатель, и что, спрашивается, мир бы потерял, если б я вообще не появился на свет? Что сказало бы на это солнце? Кто жил бы в моей комнате?
Не задавай дурацких вопросов, ты пьян. Ведь ты уже есть. Да может, не родись ты, твоей комнаты и вовсе бы не было. И даже твоя кровать была бы, может, еще деревом. Так вот! Стыдно, старый осел, допытываешься с метафизическим рвением, как допотопный школяр, не переваривший еще первый любовный опыт. Не лезь в сокровенное, уж лучше пей свою седьмую рюмку. Я пью, пью. Дамы и господа, ох не люблю я мира! И всем нам желаю погибели! Но не просто гибели, а поизощренней, надо бы снова ввести пытки, да, пытки! Просто выбивать признание вины недостаточно, потому как человек по натуре своей зол.
Пропустив восьмую рюмку шнапса, я уже дружески кивал пианисту, хотя еще до седьмой рюмки его музыка изрядно меня раздражала. И я не замечал, что кто-то передо мной стоит и во второй уже раз ко мне обращается. Только с третьего раза его разглядел. Тут же узнал.
Это был наш Юлий Цезарь.
Уважаемый некогда коллега, преподаватель античной литературы в женской гимназии, он попал в дурную историю. Спутался с несовершеннолетней гимназисткой и был судим. Потом долго о нем не было ни слуху ни духу, потом я слышал, он торгует всякой дрянью вразнос. Он носил неимоверных размеров булавку для галстука — миниатюрный череп, в который вставлялась крошечная лампочка, подсоединенная к батарейке у него в кармане. Он надавливал пуговицу и глазницы черепа вспыхивали красным. Это такая была у него шутка. Потерянный человек.
И тут вдруг, уж не знаю, как так вышло, но он сел рядом со мной и между нами завязался горячий спор. Да, я был сильно пьян и помню только обрывки разговора.
Юлий Цезарь говорил: Почтенный коллега, все ваши рассуждения ломаного гроша не стоят. Самое время положиться на того, кому не на что больше надеяться, — такой человек способен непредвзято наблюдать смену поколений. Мы с вами, коллега, — два поколения, и юные паршивцы из вашего класса — еще одно, вместе, стало быть, — три поколения. Мне шестьдесят, вам около тридцати, этим паршивцам вашим по четырнадцати. Глядите! Определяющим моментом всей жизни человека являются переживания периода полового созревания, в особенности это касается мужского пола.
— Не вгоняйте меня в тоску, — отозвался я.