Через полчаса туча ушла, оставив в голубеющей вышине небольшие белые облачка да многоцветную радугу.
Колхозники собрались было уходить с тока, как вдруг увидели, что с запада к станице на небольшой высоте летят десятка два самолетов. Не долетев до станицы, самолеты круто изменили направление и начали заходить со стороны солнца. Пронзительный свист падающих бомб резанул слух. Притихшая степь вздрогнула, и эхо тоскливо застонало по балкам и оврагам» Станица окуталась дымом и пылью.
На току поднялся переполох. Заголосили женщины, растерянно засуетились старики и ребята. Усевшись на брички, многие помчались в станицу.
Но пока они ехали туда, там уже все закончилось.
Самолеты улетели. На станции догорали вагоны, дымились развалины домов неподалеку от вокзала. В воздухе пахло гарью. Клубы едкого дыма плыли над станицей, застилая вечернее солнце. Вокруг стало сумрачно.
Этой ночью ко двору Холодовых подошел человек. Осмотревшись по сторонам, он тихонько толкнул калитку, но она была заперта. Человек еще раз осмотрелся вокруг и, взявшись одной рукой за изгородь, легонько перемахнул через нее. Крадучись поднялся на крыльцо и с минуту стоял не шевелясь.
Ничто не нарушало тишины, лишь слышно было, как в хлеву Холодовых перхала овца. Человек осторожно постучал в дверь. Выждав немного, постучал еще раз. В коридоре раздались шаркающие шаги, невнятное бормотание.
— Кто там? — глухо спросил Холодов. (В эту ночь табун по его просьбе пас дед Лукич.)
— Открой, это я, — почти шепотом выдавил стоявший на крыльце.
Холодов помолчал: не ослышался ли? Желая убедиться, нарочито строго сказал:
— А чего нужно?
— Открой, батя, это я, Ефим. Стукнул засов, дверь распахнулась. Ночной гость проворно шагнул в коридор, сразу же закрыл за собой дверь на запор и осветил карманным фонариком сначала себя, а потом Холодова.
— Ефим, сынок! — Холодов обнял его за плечи. — Откуда ты? Живой? Слава богу. А мы-то думали… ни слуха ни духа… Чего же мы тут, пошли.
— Тише, батя, — прошептал Ефим. — Чужих нет в доме?
— Никого, — ответил Холодов, но помедлив, добавил: — Есть, правда, но это Танюшка, дочка дяди Василия. Отца в армию забрали, мать убили. Вот и приютили у себя.
— Танюшка? — Ефим па минуту задумался. — Не нужно ей знать обо мне, да и маме сегодня ничего не говори. Придумай что-нибудь, скажем, приходил кто-то, если она слышала. Завтра все расскажу. И вообще, никто не должен знать, что я здесь. Понимаешь?
— Так ты того…
Голос у Холодова дрогнул, он не мог вымолвить то самое страшное слово, от которого по спине у него поползли мурашки.
— Батя, я все, все тебе расскажу, — срывающимся голосом забормотал Ефим. — Я страшно устал, мне бы уснуть. Только чтобы никто туда…
— Пошли, — Холодов для чего-то взял Ефима за руку. — Осторожнее, не зацепись за ведра.
Одна из трех комнат в доме была разделена тонкой перегородкой. В первой половине, с двумя окнами, жила Таня, другая половина, без единого окна, служила кладовкой и имела два выхода: в горницу и коридор. В ней почти никто небывал. Воттуда ипровел Холодов своего старшего сына. Потом он принес маленькую керосиновую лампу, засветил ее. На стенах запрыгали неясные тени, суетливо зашуршали тараканы, прячась в своих убежищах, Ефим брезгливо поморщился.
— Их тогда вроде меньше было… И клопы есть?
— Всего хватает, эта пакость живучая, — Холодов покосился на дверь. — Может, сказать матери? Собрала бы поесть.
— Не надо, — замахал руками Ефим. — Я устал, ничего не хочу.
Он снял пахнущую потом гимнастерку, сунул ее под кровать, пригладил пятерней жесткие волосы и сел к издырявленному червоточиной столику.
Свет лампы падал на его лицо. Оно было темным, осунувшимся. Небольшие глаза бегали с затаенной тревогой. Впалые щеки густо покрывала щетина, лоб прорезала едва заметная морщина.
Глядя на него, Холодов попил, что Ефим не один день провел где-то в степи или в лесу, сторонясь людей. «Собачья жизнь», — подумал он, выкладывая на стол кисет.
Ефим свернул самокрутку, жадно затянулся.
— Ух, крепкая, — проговорил он. — Я нынче донник закурил — трава. Без махорки, думал, пропаду.
— Станицу-то бомбили сегодня. Крепко навалились. Станцию чихвостили — там эшелоны скопились. А кое-кому помимо досталось. У Фоменковых дом подчистую смела бомба. Хорошо, что сами уцелели, в землянку успели перебежать.
— Слышал эту музыку, я как раз в роще был у Тростянки.
Они замолчали, переглянулись. Ефим, догадываясь, о чем думает отец, нервно покусывал конец цигарки.
— Ну так как же у тебя? — наконец спросил Холодов, поправляя повязку на глазу.
И хотя Ефим ждал этого вопроса давно, с первой минуты встречи с отцом, сейчас он вдруг растерялся. Начал тыкать самокрутку в стол и никак не мог погасить ее. На верхней губе выступил капельками пот. Стараясь не смотреть на отца, сказал:
— Я больше не могу, понимаешь? Все, все бесполезно. Такая сила прет — не устоишь… Наш полк под Бузиновкой — против танков… Посмотрел бы, что там было… А я не хочу, не хочу!
Наклонив голову, Холодов разглаживал узловатыми пальцами лежавший на столе кисет. Ефим всхлипнул.
— Чего уж теперь, — проговорил Холодов, как бы успокаивая сына. — Говоришь, сила?
— Еще какая! — подхватил Ефим. — Танки, самолеты… Как начнет бить — света белого не видно. Не устоим мы, батя, скоро придет немец сюда. Не остановишь его. А куда бежать? Зачем подставлять голову?
— А другие-то как?
— Не знаю. В тот день нас оставалось немного, и я решил.
— А ежели искать тебя станут?
— Не станут. Подумают, или убили, или попал в плен, — торопливо ответил Ефим. — Теперь уже недолго ждать. Скоро все закончится, вот увидишь.
Холодов молчал. Ефим, закусив губу, принялся скручивать цигарку, потом вдруг отбросил ее и, схватив отца за руку, торопливо продолжал:
— Мой дружок, Петька Хворостов, почти рядом лежал. Осколком его прямо в висок. Да разве только его одного? А зачем? Идти, чтобы убивали? Не хочу! Не хочу!
— Голову подставлять — дело нехитрое, — Холодов помедлил, кашлянул в кулак. — Да и не за что. Бог даст, проживем. Как-нибудь приспособимся при немцах.
Долго они сидели. Лампа мигала и сильно чадила. Клубы табачного дыма плотной завесой плавали над головами.
— Завтра всю твою солдатскую амуницию закопаю в саду, — рассуждал Холодов. — Степке пока ничего говорить не будем, проболтается еще.
Неожиданно за стеной, в приткнувшемся к дому сарае, захлопал крыльями петух и хрипло, будто кто-то давил ему горло, кукарекнул. Ефим, как ужаленный, вскочил и, затаившись, вопросительно посмотрел на отца.
Холодов тихо засмеялся и проговорил:
— Зарю возвещает.
— У-у, черт, напугал, — буркнул Ефим и, вздохнув, жалующимся голосом добавил: — Боюсь, во сне стану кричать.
Он громко зевнул, прошелся по комнатушке, потом присел на кровать и начал стаскивать сапоги.
— Сил больше нету, спать хочу. Все эти дни, как воробей: сплю, а сам все слышу.
Холодов направился было к двери, но Ефим остановил его:
— Забери, батя, эту коптилку, — он показал на чадящую лампу. — Голова от нее разболелась.
Холодов взял лампу и бесшумно открыл дверь.
Вдруг он застыл на месте. Ему показалось, что голова Тани нырнула под одеяло, он даже видел, как дрогнул угол подушки. Кровь ударила в виски Холодову. «Она слышала разговор, — чуть слышно прошептал он сам себе. — Погубит нас чертова девка, пропадем мы».
Держа перед собой лампу, он сделал несколько шагов к кровати, на которой лежала Таня, остановился у изголовья и прислушался к дыханию девушки. «Притворяется, дрянь», — твердо решил он.