Выбрать главу
Хотелось мне участвовать в десантах, Кричать в эфир: «Тюльпан, я Резеда!» Мне шел тогда        едва второй десяток, Меня на фронт не брали поезда. И я смотрел с серьезностью недетской В ее лицо с морщинками у губ И лишь на двойки отвечал немецкий, Чтоб выразить презрение к врагу.
Она звала меня глазами строгими, Сжав твердо губы, чтобы не кричать. И мне казалось, что похожа Родина На тетю Дашу из квартиры «пять».

Владимир Цыбин

Годы

Я остановился перед своею памятью, молча остановился,          как перед папертью, и всматриваюсь в нее, где я жил                 давно, еще отходчивый на добро, где я жил в дали невнятной, еще незнаемой, за триста земель… Как будто попал я на карусель, и все раскручивается обратно!.. Моя карусель догоняет годы, и я увидел: идут пешеходы, тридцать один, один за одним. — Обождите! — кричу я им. — Я ведь — вы, тридцать второй… Но молча скрылись они за горой. (А карусель несется по кругу с тиши на тишь, с вьюги на вьюгу, несет с валунов на валуны, с беды на беду, на вину от вины!) И годы я догоняю опять: — Куда вы идете! — Тебя догонять! — А что вы несете в мешках              за спиной!. Но молча скрылись они за горой. (А карусель летит все быстрей, кружит лошадок и снегирей, а карусель несется назад, мимо земли, где братья лежат, мимо сполохов, мимо звезд, мимо маминых, горлом, слез, мимо дней и лун… И, звеня, кружит, кружит, кружит меня!) Стой, карусель, стой, память моя!.. Но снова явственно вижу я: идут мои годы в пустынных песках, уносят сыпучий песок на плечах. От ночи до ночи, от дня и до дня, тридцать два молчаливых меня. — Ребята, примите меня! — я кричу. Вот так я за ними кружу и кружу. А карусель все круглей и круглей, и тридцать два человека на ней, а карусель несется сама — память моя и моя земля. (На этой земле мне не лечь и не                сесть, и нет остановки круженью, чтоб                слезть). И нет остановки, и все на краю; я вслушиваюсь в нежность свою, и я смотрю из тридцать второй тиши и осматриваю: болеешь, скажи! И она отвечает начистоту: — Это я, твоя нежность, расту и становлюсь все нежней и нежней… А память кружится, и над ней солнце, медленное, сырое. …И кружится во мне сердце тридцать второе.

Возвращение

Издалека — по щучьему веленью или приспела горькая пора — вернулась Марья Павловна в деревню, ведя троих босых у подола. Мальчишки шли, подол не отпуская, мал мала меньше, щуплые в плечах. И бабы вслед смотрели: — Городская! И за детей корили вгорячах. Ах, отчая земля! Ты, как присуха — еще никто тебя забыть не смог: на яблонях, обманный и припухлый, из почек распеленатый снежок; И откровенный, молодой, пшеничный дождь обложной над крышей черепичной, провисший над землей, как провода, и ягодные в травах холода… У дома, что стоял пять лет без дыма, без скрипа половицы и без тына, без доброго соснового тепла, остановилась Павловна: — Пришла!.. И оробела перед старой тишью. Знать, вправду, где родишься, там                 сгодишься, лишь бы здоровьем жизнь не обошла, лишь бы корова стельная была, да председатель строгий и непьющий, да трудодни поболе и погуще… Лежит село, к густому дыму дым, лежит село средь проводов и улиц. — Без мужика одни назад вернулись. — Что мужикам! Им заработок один! Ах, только б жить — не с места и на                 место, с надеждой не на случай — на себя… От Вязьмы до Иркутска: рельсы, рельсы, и ни одной до твоего села; от Вязьмы до Иркутска: шпалы, шпалы… А помнишь ли, как пыльным большаком Двенадцать лет назад ты уезжала не столько от нужды — за мужиком. Подруги уговаривали грустно: — Ты уж о нас не забывай, Маруся, ты уж скажи, что много здесь невест, ты пропиши, Маруся, все, как есть. И вот село за поворотом скрылось. …А может, это все тебе приснилось, начудилось бессоннице твоей среди опавших листьями дождей! А тишина покалывает уши, и годы отлетают, словно гуси, и дверь ты открываешь не спеша, и бабы говорят вослед: — Пришла. И снова все, как той порою ранней, хоть ребятишки за тобой гуськом, хоть кажется петух им деревянный над крышею конфетным петушком.