- Зачем же показывать телеграмму? До какого часа вам нужно увольнение?
- До двадцати четырех часов.
Лейтенант Чернецов заполнил бланк, вышел из-за стола, протянул увольнительную Борису.
- Можете идти.
Борис повернулся и вышел, задыхаясь, побледнев, не понимая такого быстрого решения Чернецова.
"Доброта? - думал он. - Равнодушие? Или просто-напросто презрение?"
В закусочной он залпом выпил два стакана вермута, затем поймал на углу свободное такси, и улица сдвинулась, понеслась, замелькали вдоль тротуара багряные клены, лица прохожих, жарко пылающие от заката стекла, сквозные ноябрьские сады, встречные троллейбусы, уже освещенные и переполненные. Прохладные сквозняки охлаждали разгоряченное лицо Бориса, и он думал: "Быстрей, только быстрей!" - но сердце сжималось с ощущением какой-то тошнотной тревоги.
В квартале от вокзала Борис приказал остановить такси.
- Что? - спросил широколицый парень-водитель в короткой кожаной куртке, какие носили фронтовые шоферы.
Борис молча вылез из машины; стоя на тротуаре, отсчитал деньги.
- Мелочи, кажись, нет, - сказал шофер и стал шарить по нагрудным карманам своей кожаной куртки. - Поди-ка вон разменяй в киоске. Подожду.
- Оставь на память, - ответил Борис и захлопнул дверцу.
- Брось, брось, - посерьезнев, сказал шофер. - Я, брат, с военных лишнего не беру. Сам недавно оттуда.
Но Борис уже шел по тротуару, не ответив; легкий хмель от выпитого вина выветрился в машине, и головокружения не было. Он шел в вечерней тени оголенных, пахнущих осенью тополей, шел, не замечая ни прохожих, ни зажигающихся фонарей, не слыша шороха листьев под ногами, и думал: "Зачем сейчас я спешил? Куда? Что я хотел сейчас?"
И чем ближе он подходил к вокзалу, чем отчетливее доносились всегда будоражащие душу свистки маневровых паровозов, тем больше он ощущал ненужность и бессмысленность этой встречи. "О чем же нам говорить? Что нас связывает теперь? Жаловаться своему командиру взвода Сельскому, быть обиженным, оскорбленным, выбитым из колеи? Нет уж, нет! Легче умереть, чем это!"
И он замедлял и замедлял шаги, а когда вошел в привокзальный сквер, пустынный, голый, облетевший, и посмотрел на часы, зажженные желтым оком среди черных ветвей ("Десять минут до прихода поезда"), он сел на скамью, закурил в мучительной нерешительности. Он никогда раньше не переживал такой нерешительности. А стрелка электрических часов дрогнула и остановилась, как тревожно поднятый вверх указательный палец. Тогда усилием воли он заставил себя подняться. Но тотчас же снова сел и выкурил еще одну папиросу.
Когда же на краю засветившегося фонарями перрона он нашел дежурного, чтобы все-таки узнать о прибытии поезда, тот изумленно уставился на него, переспросил:
- Как? Какой, какой поезд? Двадцать седьмой?
- Да. Пришел двадцать седьмой?
- Дорогой товарищ, двадцать седьмой ушел пять минут назад.
- Когда? - едва не шепотом выговорил Борис и в ту же секунду почувствовал такое странное, такое освежающее облегчение, что невольно спросил снова: - Значит, двадцать седьмой?..
- Ушел, дорогой товарищ, пять минут назад ушел, - пожал плечами дежурный. - Так что так.
С застывшей полуусмешкой Борис остановился на краю платформы, тупо глядя на рельсы, понимая, как теперь уже было бессмысленным и ненужным его увольнение, как бессмыслен был тот унизительный разговор с капитаном Мельниченко, с лейтенантом Чернецовым и как никчемна, глупа была эта его нерешительность, его попытка все же действовать, спешить, встретить Сельского.
"Что же, одно к одному, - подумал Борис и невидящим взором обвел пустую платформу. - Вот я и со своим командиром взвода не встретился... А зачем я этого хотел?"
Он с отвращением подумал о своей спасительной неуверенности, и ему стало жаль себя и так отчаянно представилось свое новое положение противоестественным, что нестерпимо страстно, до холодка в животе, захотелось ощутить, почувствовать себя прежним, каким был год назад после фронта, - решительным, несомневающимся, уверенным во всем. Но он не мог пересилить себя, перешагнуть через что-то.
Спустя минуту он побрел по платформе и от нечего делать вошел в вокзальный ресторан, где запахло кухней, и этот запах почему-то раздражил его своей будничностью. Просторный зал повеял холодком: в этот час после отхода поезда он был довольно пустынен. Официанты бесшумно двигались, убирая со столиков, иные бежали с подносами, нагруженными грязной посудой, бочком обходя посредине ресторана большой аквариум с подсвеченной электричеством зеленой водой.
Борис выбрал отдельный столик возле окна: ему надо было убить время.
На него обращали внимание - немногочисленные посетители оглядывались: он надел все ордена, и грудь его напоминала серебряный панцирь. Эти обращенные на него взгляды не зажгли в нем удовлетворенного чувства, как раньше, не возбудили его, и он с прежней полуусмешкой положил на белую скатерть коробку дорогих папирос, которые купил в закусочной ради встречей с Сельским, и тут же, как бы увидев себя со стороны, подумал с каким-то тупым, сопротивляющимся ощущением: "Что эти люди думают обо мне?"
И когда неслышно подошел официант, весь аккуратный, весь доброжелательный малый, и очень вежливо, с выработанной предупредительностью наклонил голову: "Слушаю вас", - Борис не сразу ответил ему, соображая, что надо все-таки заказывать, и официант опять спросил:
- Пить будете? Коньячок? Водку? Вино?
- Принесите двести граммов коньяку. И... бутерброды. Кроме того, пиво, пожалуй.
Но официант доверительно склонился еще ниже и сообщил таинственным шепотом, как давнему знакомому:
- Пиво очень неважное. Не советую. Жженым отдает. Рижского нет. Лучше боржом - отличный, свежий. Вчера из Москвы.
- Давайте боржом. Только холодного попрошу... Это - все.
- Одну минуточку.
Потом, ожидая, Борис, с видом человека, убивающего время, закурил, облокотился на стол и сквозь дымок папиросы стал с ленивым, почти безразличным вниманием рассматривать немногочисленных посетителей, зачем-то угадывая, кто эти люди, для чего они здесь.
"Что они знают обо мне?" - снова подумал он, слыша гудки паровозов, проникавшие в тихий зал ресторана. - По орденам видят, что я воевал. И больше ничего. Я один здесь..."