Сам Градусов, тоже непривычно одетый в полосатую пижаму, лежал на диване перед широким письменным столом, уставленным пузырьками и лекарствами, в ногах его дремала, свернувшись клубком, дымчатая сибирская кошка. Возле нее - видимо, только что отложенная свежая газета. Градусов, повернув голову, глядел на капитана из-под старивших его лицо очков, и тусклая улыбка растягивала его бескровные, жесткие губы.
- Здравствуйте, Василий Николаевич! Садись, голубчик, - проговорил он незнакомым, ослабшим голосом, чередуя "вы" и "ты", и закряхтел, приподнимаясь на подушке, чтобы занять удобное положение для общения с гостем.
- Здравствуйте, Иван Гаврилович! - сказал Мельниченко и сел в кресло подле дивана, в котором, наверно, до его прихода сидела жена Градусова, кресло это было еще теплым.
- Вы извините, - промолвила в дверях жена Градусова, - мне надо на кухню... А ты, милый, не шевелись, не приподнимайся. Лежи спокойно.
- Иди, голубушка, иди. Я спокоен. - Градусов локтем уперся в подушку, снял очки, отчего лицо его приняло более знакомое выражение, и ненужно помял, потер очки пальцами.
- Как чувствуете себя, Иван Гаврилович? - спросил Мельниченко. Кажется, лучше, мне сказали. Отпустило немного?
- Вот, голубчик, лежу... М-да... Подкачал моторчик, сдал. Не те обороты... - виновато проговорил Градусов. - Не додумались еще люди... вставить бы железное - на всю жизнь... Ну, все это жалобные разговоры. Не люблю болеть... Да и солдату не положено болеть...
Он тихонько пошевелился, тихонько кашлянул, кинул очки к ногам, где спала сибирская кошка; на лице его не было обычного выражения недовольства и жесткости, и показалось, что он сильно сдал, ослаб как-то, заметно постарел за болезнь; бросалась в глаза рука его, крупная, белая, освещенная солнцем, - она была видна до последней жилки, вызывая жалость у Мельниченко, жалость здорового человека к больному.
- Я вот... хотел тебя увидеть, Василий Николаевич, - заговорил Градусов с неожиданной хрипотцой и дрожью в голосе. - Болит у меня вот здесь, - он приложил руку к сердцу. - За дивизион болит... Ты на меня не обижайся, может, это от характера... Ну, как там - скажи, что ли, откровенно - новые порядки? Знаю, меня ведь офицеры недолюбливали, курсанты боялись. Забыли, должно, давно, а? Забыли?
Градусов ослабление откинулся на подушку, полуприкрыл тяжелые веки, опять заговорил, будто предупреждая ответ Мельниченко:
- Эх, Василий Николаевич, ты только сантименты брось. Ты меня как больного не жалей. По-мужски, брат, давай. Знаю, что ты думаешь обо мне. Но я свою линию открыто доводил, копеечный авторитет душки майора не завоевывал... Да, строг был, ошибок людям не прощал, по головке не гладил. Что же, армия - суровая штука, не шпорами звенеть! Сам воевал - знаю: малейшая, голубчик, ошибка к катастрофе ведет... А кто виноват? Офицер. Не сумел, значит, научить, не научил приказания выполнять! Тут, брат, и честь офицерская! Что же ты молчишь, капитан? Иль не согласен? - Градусов осторожными движениями потер пухлую грудь и попросил: - Говори...
- В дивизионе никаких перемен, - ответил Мельниченко, хорошо понимая, что ему разрешено говорить и что не разрешено. - Никаких чепе. Все идет, как и должно идти.
- Успокаиваешь? - Градусов поворочал головой на подушке, неуспокоенный, раскрыл припухлые веки. - А эта история с Дмитриевым, с Брянцевым? Я ведь все знаю. - Он вдруг беззвучно засмеялся. - Ты, голубчик, мою болезнь не успокаивай. Говори. Ты думаешь, я устав ходячий? Думаешь, я курсантов не любил, не знал? Знал всех. Говори, брат, без валерьянки... Она мне и так осточертела.
- Что вам сказать, Иван Гаврилович? - помолчав, ответил Мельниченко. Скажу одно: уверен - все образуется, как говорят.
- Обижен? Снял я его тогда со старшин... - Градусов, упираясь обеими руками, слабо приподнялся на постели, пытаясь сесть, натужно задышал и, покосившись на дверь, за которой то приближались, то отдалялись тихие шаги, попросил сиплым шепотом: - Дай-ка, Василий Николаевич, глоток водицы. Там, в стакане. А то жажда мучает...
Излишне торопливо Мельниченко нашел на столе и подал стакан с водой. Градусов жадно отпил несколько глотков, потом, с облегчением вздохнув, отвалился на подушку, грудь его подымалась под пижамой, и Мельниченко не без тревоги подумал, что его присутствие сейчас и начатый разговор нарушают больничный режим Градусова, нездоровье которого в самом деле серьезно, хотя майор и силится не показывать этого или не придает этому значения. И Мельниченко повторил:
- Все войдет в свою колею, Иван Гаврилович. Вам сейчас не стоит об этом думать.
- А о чем же стоит? - спросил Градусов, широкая грудь его уже подымалась размеренней, лоб покрылся испариной.
Мельниченко не решился сразу ответить. В наступившей тишине скрипнула дверь и заглянула в комнату жена Градусова, подозрительно обвела глазами обоих, улыбнулась с извиняющимся выражением.
- Василий Николаевич, поверьте, Ивану Гавриловичу запретили много разговаривать, даже смеяться громко запретили...
- Врачи наговорят, - с нарочито ядовитым смешком возразил Градусов. Ишь ты, знатоки! Их слушаться - в стеклянном колпаке мухой жить. Чепуха!
- Не храбрись, ради бога, - сказала она с той же грустной, сожалеющей интонацией и сдержанно обратилась к Мельниченко: - Он все-таки нуждается в покое и очень слаб. Вы, конечно, понимаете меня, Василий Николаевич.
В этих словах был плохо скрытый укор, и Мельниченко встал. Ему неловко было в эту минуту перед женой Градусова оттого, что он, независимо ни от чего, молод, здоров, оттого, что пришел в этот дом, пахнущий лекарствами, с морозного воздуха, оттого, что командует тем дивизионом, которым командовал ее муж, в то время как, по ее мнению любящей женщины, страдания мужу причинил и причиняет он, - это видно было по ее лицу.
- Да, Иван Гаврилович устал, - все испытывая это странное чувство вины, согласился Мельниченко. - Я зайду завтра. В это же время.
- Конечно, - без выражения радости подтвердила она. - Пожалуйста.
- Даша! Три минуты! - взмолился Градусов. - Это чепуха - три минуты! Я все равно не успокоюсь, коли прервем.
- Хорошо. - Она предупреждающе и холодно поглядела на Мельниченко. Три минуты.