Выбрать главу

— Через два дня я буду в лагере!

Он почувствовал такой прилив сил, такую неожиданную радость оттого, что мог быть свободен целых два дня, поэтому в тот миг полностью осознал только одно: два дня он будет еще в городе, два дня, а значит, два раза он может встретиться с Валей, — и этому трудно было поверить.

…Алексей не знал, однако, что вчера Валя зашла в комнату брата, тихонько села на подоконник, долго глядела, как в синей дымке вечерней улицы один за одним зажигались шары-фонари, потом сказала не без упрека:

— Уезжаете на все лето?

Мельниченко в ту минуту брился; по привычке, оставшейся с фронта, он делал это по вечерам.

— Уезжаем, сестренка, — ответил он и тотчас спросил: — С каких это пор мы перешли на «вы» — «уезжаете»?

— Именно! — Она обеими руками охватила колено.

— Не понимаю. — Василий Николаевич отложил помазок, взял бритву, пощупал кожу на щеке. — Сплошные ребусы. А конкретнее?

— Глупо это все-таки как-то!

Василий Николаевич даже не выказал озадаченности — нередко ее суждения, ее поступки поражали его своей непоследовательностью и вместе прямотой, неизвестно было, что можно было ждать от нее через минуту, Он не забывал, что она с ранних лет росла одна, и он сам, часто бывавший в долгих разлуках со своей сестрой, не без чувства некой вины перед ней прощал ей многое, чего не прощал другим.

— Знаешь что, выкладывай-ка все начистоту, — сказал Василий Николаевич, взглядывая на нее в зеркало. — Все по порядку…

— По порядку?

— Да, докладывай. Без шарад и ребусов.

— Ты, конечно, знаешь Алексея Дмитриева?

— Трудно мне не знать Дмитриева. Но откуда ты его знаешь — это уже мне непонятно. Ах да, по госпиталю!

— Я его знаю. Не только по госпиталю, если хочешь… И мне нужно его видеть два-три дня! Заранее не спрашивай зачем — не жди доклада. А может быть, это и не секрет — просто сейчас не скажу. Очень важное дело!

Он, опять не показывая недоумения, намылил щеки, проговорил спокойно:

— Ну хорошо, не буду спрашивать. Но оставить его в училище я не могу. У него стрельбы… А это не игрушки, сестренка. Несмотря на секреты чрезвычайной важности…

Тогда Валя, возмущенная, спрыгнула с подоконника, прервала его:

— Неужели у вас в армии все подчинено одному — как у вас называется, боевой подготовке? И больше ничего не существует? Вы не знаете своих курсантов, вы видите только шинели! Только свои пушки. Ты сам сухарь! У тебя погибла жена! А ты ни одного слова о ней!

«Я понимаю. Твоя колючесть есть лишь форма самозащиты», — подумал Василий Николаевич и сказал по-прежнему сдержанно:

— Если у тебя действительно какое-то серьезное дело с Алексеем Дмитриевым, то, может быть, ты объяснишь мне, в чем оно?

— Сейчас — нет. — Она подбежала к нему, уже зная, что добилась своего, поцеловала его в намыленную щеку. — Ты все-таки понял! Спасибо тебе!..

Он долго думал позднее об этом разговоре и, догадываясь, в чем дело, решил оставить Дмитриева с орудием на два дня в училище, сознавая, как порой много значат в жизни человека два дня, два часа, даже час. Но, приняв это решение, он испытывал такое чувство, будто пошел на сделку со своей совестью, и тут же ловил себя на мысли, что по своему положению офицера привык (да, привык) смотреть на курсантов как на людей, которые обязаны выполнять чужую волю, чтобы обрести свою собственную, — и тут не до нежностей. Что ж, армия не случайный полустанок, на котором ты сошел, потому что ошибся поездом.

Да, он никогда дома не говорил о своей жене. Сестра была права, но не понимала одного: воспоминания не облегчают. Однако ему почему-то казалось иногда, что она где-то рядом, что он встретит ее на улице, что однажды, придя домой из училища, увидит ее сидящей в своей комнате. А когда в этом году он встретился с женщиной, взгляд которой говорил ему слишком много, он непроизвольно для самого себя стал находить в ней качества, не похожие на качества Лидочки, и интерес к этой женщине у него пропал. Он не был однолюбом — просто ничего не мог забыть, хотя все между ними было кратким, быстротечным, как миг.

Он видел Лидочку урывками между боями. В дни наступления, когда невозможно найти времени съездить в медсанбат, она сама, часто под огнем, приходила к нему на НП — приходила, чтобы только увидеть его.

Ничего, все забудется. Время излечивает. Оно умеет излечивать.

Весь день Алексей пробыл в артмастерских, а когда вернулся к обеду, батареи уже были пусты — дивизион выехал, и среди сиротливых коек бродила одинокая фигура дежурного, говорившего с унылой обескураженностью:

— Что ж это такое! Пустота! А тут почту приволокли, целую кучу писем. Ну что я с ними буду делать? Бежать рысцой за машинами и орать: «Стой, братцы!»?

— Юморист ты, — весело сказал Алексей. — Давай письма, через два дня буду в лагерях — раздам ребятам. Кому тут из наших?

— Да вот, — пробормотал дежурный и принес целый ворох писем.

Алексей лег на голый матрац соседней кровати, положил сумку с конспектами под голову, стал разбирать письма не без интереса.

— Гляди, я пошел дневальных шевелить, — проговорил дежурный. — Обленились, орлы, в связи с новой обстановкой.

Он читал адреса писем со всех концов России — из разных городов, колхозов, из воинских частей: счастливая была эта почта — никогда столько писем не приходило в батарею. Здесь были письма Гребнину из Киева, Нечаеву из Курска, Карапетянцу из Армении, Зимину из Свердловска, был денежный перевод Борису из Ленинграда. («Неужели из Ленинграда? Значит, родные его вернулись из эвакуации?!»)

И вдруг спазмой перехватило ему горло, маленький желтый конвертик-треугольник словно обжег его пальцы. «Полевая почта 27513, Алексею Дмитриеву». Наискосок: «Адресат выбыл». И совсем внизу: «Березанск. Артиллерийское училище». И обратный адрес: «Омск. Дмитриева Ирина».

«Дорогой, любимый брат!

Вот пишу тебе, наверно, пятое письмо — и никакого ответа. Все письма приходят со штемпелем «Полевая почта изменилась» или «Адресат выбыл». Но я уверена, что ты не убит, нет. Последнее письмо получила из Карпат. И вот пишу, пишу…

Я по-прежнему живу у тети Нюси, учусь в девятом классе, живем мы неплохо.

Милый мой брат! Во всех письмах я не писала тебе о нашем несчастье… (Зачеркнуто.) Я надеялась и ничего не знала… А может, это ошибка? Ты помнишь Клавдию Ивановну Мещерякову, детского врача, мамину подругу? В ноябре сорок четвертого года мы получили от нее письмо из Ленинграда. Клавдия Ивановна пишет, что мама наша, милая, хорошая наша мама, пропала без вести. Где, как, отчего — она не пишет. Ты ведь знаешь, что она пошла врачом в полевой госпиталь и все время работала там, всю блокаду. Клавдия Ивановна была у нас: квартира заперта, и никого нет, а ключи у домоуправа. Я подумала сначала, что это ошибка, написала Клавдии Ивановне, но она ответила — это правда. Ей сообщили в военкомате.

Я не представляю, Алеша. Я рвусь в Ленинград, чтобы хотя бы самой узнать… (Зачеркнуто.) Потом и мне сообщили из военкомата.

Милый Алеша! Я не хотела тебе писать о маме, но лучше все знать без обмана, чем лгать. Я все, все помню: наше детство, нашу маму, надевающую серьги, — помнишь, когда она ожидала отца, — наши комнаты, наше парадное с кнопочкой звонка. Я не могу себе простить, что я однажды маму обидела, когда ты уже был на фронте. Я сказала: «Не надо меня воспитывать, я сама себя воспитываю». А мама чуть не заплакала. Какая я дура была! Я только сейчас поняла, какая была наша мама, она ни на что не жаловалась, сама соседей успокаивала. Вова и Павлуша ушли на фронт после тебя, а Елена Михайловна очень беспокоилась. А когда от тебя не было совсем писем, мама выходила только к почтовому ящику и говорила: «Завтра будет обязательно». Алеша, не могу писать, а тетя Нюся говорит, что не вернешь, успокаивает, а сама на кухне плачет.

Я должна была тебе сообщить, Алеша.

Крепко целую тебя. Твоя любящая сестра Ирина.

Мой адрес: Омск. Улица Ленина, 25, Анне Петровне Григорьевой, для меня.