— Да, вы правы, товарищ майор, нам вдвоем невозможно работать, — стараясь говорить по-прежнему спокойно, ответил капитан Мельниченко, и Чернецов заметил в его прозрачно-синих глазах зимний холодок. — Но пока мы работаем вместе, разрешите вас спросить, товарищ майор, что же такое дисциплина, в конце концов?
Градусов — с неприязненной усмешкой в уголках губ:
— Позвольте мне не отвечать на этот азбучный вопрос! Хотя бы как офицеру, старшему по званию, позвольте уж…
— Конечно, отвечать труднее, чем спрашивать, — тем же тоном продолжал Мельниченко. — Но я хочу вам сказать одно: училище — это не средневековый монастырь. В этих монастырях, знаете, висела плетка на стене. Ею наказывали провинившихся монахов. Вот эту плетку называли «дисциплиной». Но сейчас двадцатый век. Мы воспитываем не монахов, а советских офицеров, и мы с вами не настоятели монастыря. Кстати, почему вы сняли со старшин Брянцева?
— Капитан Мельниченко! — оборвал Градусов гневно. — Попрошу вас прекратить этот разговор! Мы его продолжим в другом месте. Что касается Брянцева, то позвольте уж не отдавать вам отчет за свои поступки. Я отвечаю за них, как командир дивизиона, не забывайтесь!
— Я не забываю, что, как командир батареи, я тоже отвечаю за своих людей.
Все время, когда ехали от огневой к холмам, Градусов сидел замкнуто, угрюмо, по-стариковски кутался в плащ — с утра чувствовал себя не совсем здоровым. Во время «танковой атаки» стоял на НП, следя в бинокль за стрельбой; ни выражения радости, ни оживления не было на его лице, хотя он испытывал и то, и другое; сдавливало, покалывало сердце, он каждую минуту ощущал его. Но после того как ему доложили, что первый взвод не в состоянии открыть огонь и, таким образом, срывает начатые боевые учения, приступ острого раздражения охватил его, и первым решением было немедленно вызвать на НП Дмитриева, но это ничего уже не могло изменить.
В машине офицеры негромко переговаривались и, словно из вежливости, несколько раз обращались к нему, Градусов будто не слышал.
«Рады они, что ли? — думал он, тоскливо, осторожно поглаживая грудь там, где все время не проходила боль. — Разговаривают, улыбаются… Плакать надо! А этот мальчишка Чернецов каждое слово капитана ловит…»
Он знал, что офицеры, с которыми прослужил не один год, недолюбливали его. И быть может, потому, что он определял взаимоотношения количеством звездочек на погонах, иди потому, что офицеры не знали, о чем говорить с ним в свободное от дела время, он постоянно держал подчиненных ему командиров на расстоянии, давая этим себе право не разрешать в общении ничего лишнего, чего не касалась служба. Даже с заместителем по политчасти Шишмаревым он избегал бесед на общие темы, говоря со смешком: «Я солдат, батенька, солдат старой закалки».
После разговора с Мельниченко Градусов, преодолевая крутой подъем, сумрачно насупясь, грузно ступал; был он весь в жаркой испарине. Офицеры легко шли за ним, и, чувствуя это, он испытал вдруг впервые за много лет горькую, глухую зависть к молодости и здоровью, этого так недоставало ему, ревность к тому, что он во многом не понимает этой их близости друг к другу.
Задыхаясь, он прижал руку к неровно бьющемуся сердцу и подумал, что ведь осталось не так долго жить. И на какую-то минуту страстно захотелось ему общего понимания и согласия, тихой умиротворенности, любви к себе в его дивизионе. Это было, видимо, желание старости, и жесткое выражение даже немного сошло с его потного лица. Оно смягчилось, как смягчалось всегда, когда он каждый вечер переступал порог своего тихого дома в обжитой уют и видел свою жену Дарью Георгиевну и взрослую дочь Лидию, ожидавших его за столом к ужину.
«Старею, сентиментальничаю», — подумал Градусов, и лицо его искривилось. Да, молодость ушла, а это была старость: кровь стучала в ушах, и горячая пустота возле сердца сбивала дыхание.
А над головой шелестели снаряды, с тугим звоном рвались за холмом, потом впереди, из-за кустов, явственно долетели команды — и снова сверлящий шелест возник над головой, толкнул воздух грохот разрывов.
«Что это, НП? — подумал Градусов. — Почему здесь НП?»
Солнце палило, Градусов шумно дышал, шагая через кусты, сквозь жидкую тень, здесь не стало прохладнее; жилы вздулись на его висках, из-под фуражки сбегали струйки пота.
Кусты кончились. Впереди на открывшемся косогоре, в траве, возле телефона, сидел на корточках Степанов, выкрикивая, передавая угломер и прицел в трубку. Метрах в восьмидесяти от него, неподалеку от вершины холма, стоял в рост Беленевский и, изо всей силы напрягая голос, передавал оттуда команды:
— Угломер двадцать два — сорок! Прицел восемьдесят! Два снаряда! Огонь!
— Выстгел! Выстгел! — докладывал Степанов.
Распоров железным свистом воздух, снаряды разорвались за холмом, упруго дважды тряхнуло землю. Затрудненно отпыхиваясь, Градусов подошел к Степанову, не успел сказать ни слова — Степанов вскочил, глаза уставились сквозь очки, проговорил взволнованно:
— Товагищ майог, я пегедаю…
— Где ваш НП? — перебил Градусов. — Где курсант Дмитриев?
— Товагищ майог… у нас не хватило связи. Команды пегедаются с НП на гасстоянии. Дмитгиев на высоте.
— На расстоянии? Товарищи офицеры! Попрошу ко мне!
Офицеры задержались в кустах и теперь шли по скату наискось к Градусову; капитан Мельниченко нес в руках катушку связи, с удивлением рассматривая ее. Подойдя, бросил катушку на землю, под ноги Степанову, спросил:
— Это ваша связь? Вы ее оставили в кустах?
— Связь? Нет… — тихо ответил Степанов. — Если бы у нас… была одна катушка…
— Тогда бы вы не установили связь на голос? — сейчас же догадался Чернецов, измеряя быстрым взглядом расстояние до вершины холма. — Так, Степанов?
— Да. Так точно.
— Катушка? Позвать Дмитриева! Немедленно! — распорядился Градусов и, сделав еще несколько шагов к вершине холма, опустился на валун, справляясь с одышкой.
В течение нескольких минут, пока Степанов бегал за Дмитриевым на НП, командир дивизиона, обмякнув всем своим крупным телом, изгибал в руках прутик, будто не знал, что ему делать, и, показалось всем, вздрогнул, когда раздался голос над его головой:
— Товарищ майор, по вашему приказанию старший сержант Дмитриев прибыл.
Майор кратко и осипло спросил, ткнув прутиком в катушку связи:
— Это чья?
Алексей пожал плечами.
— Не понимаю, товарищ майор.
— Я спрашиваю; чья катушка? Вы потеряли эту катушку?
— Я не терял никакой катушки.
— Зачем же вы тогда устроили эту связь на голос? Так чья это катушка, я вас спрашиваю? Отвечайте, курсант Дмитриев!
— У меня не хватило связи… Связь на голос — был единственный выход, — ответил Алексей; щеки его начади гореть, и, почти теряя над собой власть, он добавил вызывающе: — Не знаю, товарищ майор! Вы спрашиваете меня так, словно я лгу!
Майор Градусов положил прутик на валун, вынул носовой платок, промокнул им лоб, подбородок, влажную шею.
Мельниченко внимательно посмотрел на Алексея, сказал с какой-то неопределенной интонацией в голосе:
— Что же, значит, вышли из положения, курсант Дмитриев. Продолжайте стрельбу. — И после того как Алексей побежал к вершине холма, к своему НП, Мельниченко обратился к Градусову: — Думаю, товарищ майор, что положение исправилось больше чем наполовину. И думается, вы многое преувеличивали, товарищ майор.
— Что-то… мне сегодня… Вы мне… Вы до могилы меня…
Градусов не договорил, лицо его стало мертвенно-серым, напряженным; он еще сидел, весь выпрямившись, заглатывая, как в удушье, воздух, а правая рука его судорожно задвигалась, потянулась к вороту, слабеющие пальцы скользили, искали пуговицу и не могли найти ее никак.
Мельниченко не сразу сообразил, что Градусову плохо, и лишь когда увидел это его бескровное лицо, эти его беспомощные старческие пальцы, шарящие по груди, тогда понял все. В ту же минуту он успел поддержать майора за спину, иначе бы тот повалился навзничь, качнувшись назад, и, одновременно сдерживая руку его, рвущую китель на груди, потной, широкой, заходившей от нехватки воздуха, помог лечь на траву, тотчас приказал Чернецову: