Выбрать главу

Так прошла тягостная неделя.

За несколько дней до годовщины артиллерии он опять получил письмо от Сельского. Тот писал, что наконец прояснилось его перемещение, что едет он на восток, в родную свою Москву, которую не видел тысячу лет, в распоряжение отдела кадров. Тон письма был живой, легкий, полный надежд, ожиданий, и Борис, дважды прочитав его, целый день ходил с комком в горле, не находил себе места: старшему лейтенанту Сельскому, который только на два года был старше его, сопутствовала удача, судьба улыбалась ему, счастливо протягивала руку!

А через трое суток, в канун Дня артиллерии, Бориса вызвали в штаб училища, и дежурный с обычной торжественностью в таких случаях вручил ему телеграмму. Телеграмма удивила его — она была пространной, уже с обратным московским адресом. Старший лейтенант Сельский получил в отделе кадров назначение, едет на Урал, думает остановиться в Березанске на денек праздника, хочет до чертиков увидеться, вспомнить за рюмкой чаю многое…

Снова Борис пробежал глазами текст и даже скрипнул зубами. Жизнь просто играла с ним шутку, смеялась над ним: нет, им не надо было сейчас встречаться, им сейчас не о чем было говорить — ему, теперешнему, потерявшему уверенность в себе Борису, бывшему командиру орудия, любимцу, другу Сельского, и этому удачливому старшему лейтенанту. Что теперь общего между ними? Что их связывает?

И Борис скомкал телеграмму, сунул ее в карман. Злая, нестерпимая досада охватила его: да, он не хотел встречаться с Сельским в таком положении, не хотел идти ни к капитану Мельниченко, ни к лейтенанту Чернецову, не мог у них просить увольнительную. Он уже полмесяца не ходил в город и все выходные дни оставался в училище, полмесяца не встречался с Майей, и ясно было: он не встретится с Сельским. «Поздно вы приезжаете, товарищ старший лейтенант, поздно, надо было раньше, хотя бы на месяц раньше!»

Но, не желая этой встречи и не желая унижения, он с неправдоподобной отчетливостью представлял последний Вислинский плацдарм перед отправкой в училище, немецкую танковую атаку на рассвете, свое разбитое в середине этого боя орудие, горящие в тумане танки перед самой позицией батареи, отчаянные и отрешенные глаза Сельского, свою ожесточенность и его хриплые команды — и уже чувствовал, что бессилен бороться с собой: ему надо было увидеть, вспомнить самого себя в те часы и увидеть, вспомнить своего фронтового командира взвода Сельского. И, сопротивляясь этому, мучаясь сомнениями, он не приходил ни к какому решению.

В этот день все училище готовилось к общему увольнению в город, везде была оживленная теснота от множества парадных гимнастерок, от мелькания будто омытых праздничной беззаботностью лиц, везде на лестничных площадках с ненужным шумом и торопливостью повзводно чистили сапоги, мелом драили пуговицы и пряжки, получив у батарейных помстаршин выходное обмундирование. И звучно в умывальной плескал душ, глухо, как в бане, раздавались голоса; оттуда то и дело выходили, смеясь, голые по пояс курсанты, чистые, свежевыбритые, пахнущие одеколоном, весело позванивали шпорами по коридору.

В ленинской комнате неумело играли на пианино — и Борис остановился, поморщился: «Черные ресницы, черные глаза», — и он с горьким покалыванием в горле подумал о Майе… Но после всего случившегося, как бы опрокинувшего его навзничь, после того, что он испытал недавно, что-то надломилось в нем, остудилось, и его не тянуло даже к Майе — просто не было для нее места в душе его.

Борис вошел в батарею. За раскрытыми дверями умывальной, залитой розовым светом заката, среди розовых, словно дымных, зеркал двигались силуэты, и совсем близко увидел Борис тоненького, как стебелек, Зимина. Тот глядел на себя в зеркало, старательно приминая, приглаживая белесый хохолок на макушке; от усиленного этого старания у него вспотел, покрылся капельками веснушчатый носик, весь его вид являл человека, который очень спешил.

— Вот наказанье! — говорил он страдальчески. — Скажи, Ким, отрезать его, а? Он лишний какой-то…

— Делай на свое усмотрение, — ответил серьезный голос Кима. — Никогда не был парикмахером. Принимай самостоятельное решение.

Зимин суетливо потянулся за ножницами на полочке.

— Да, отрежу, — сказал он. — А знаешь, в парке сегодня жуть: карнавал, танцы, фейерверк! «Количество билетов ограничено». Огромнейшие афиши по всему городу, даже возле проходной!..

«Глупо! Как все это глупо! Осенью — карнавал!» — подумал Борис, усмехнувшись, и неожиданно торопливым шагом направился к канцелярии. «Глупо», — снова подумал он, с беспокойством остановившись перед дверью канцелярии. Достояв в нерешительности, Борис все-таки поднял руку, чтобы постучать, и опустил ее — так вдруг забилось сердце. «Трусливый дурак, у меня же особая причина, у меня телеграмма!» — подумал он и, убеждая себя, наконец решился, совсем неслышно, почудилось, постучал, не очень громко, напряженно сказал:

— Курсант Брянцев просит разрешения войти!

— Войдите.

И Борис переступил порог. В канцелярии были капитан Мельниченко и лейтенант Чернецов; лицо капитана, усталое, с синими кругами под глазами, наклонено над столом, где лежала, как показалось, карта Европы; сосредоточенный Чернецов стоял возле, из-за плеча комбата глядя на ату карту, и Борис услышал фразу Мельниченко:

— Вот вам, они не полностью проводят демонтаж военных заводов.

Он медленно поднял глаза. Борис приложил руку к козырьку, тем же напряженным голосом произнес:

— Товарищ капитан, разрешите обратиться!

— По какому поводу? — Капитан выпрямился, раскрыл портсигар и уже с видимым равнодушием выпустил Бориса из поля зрения.

— Насчет увольнения, — неуверенно проговорил Борис и, только сейчас, опустив руку, подумал: «Какой я жалкий глупец! Зачем мне это нужно?» — Я должен встретить знакомого офицера. Он проездом… Знакомы были по фронту.

— Когда прибывает поезд?

— В восемь часов, товарищ капитан.

Не взглянув на Бориса, капитан размял папиросу, в синих глазах его мелькнул огонек зажженной спички. Спросил:

— Почему вы обращаетесь ко мне, Брянцев? — и бросил спичку в пепельницу. — У вас есть командир взвода, лейтенант Чернецов. Прошу к нему.

«Вон оно что!» И в это мгновенье Борису захотелось сказать, что ему не нужно никакого увольнения, сказать и сейчас же выйти — отталкивающая бесстрастность, незнакомое равнодушие звучали в голосе комбата. Но все же, пересилив себя, пересилив отчаяние, он козырнул второй раз, упавшим голосом обратился к Чернецову, заметив, как пунцовый румянец пятнами залил скулы лейтенанта.

— Вам нужно увольнение, Брянцев?

— Да… Я должен встретить… встретить знакомого… офицера… У меня телеграмма.

Он достал из кармана смятую телеграмму, однако Чернецов, даже глаз не подняв, сел к столу, сухо скрипнула от этого движения новая портупея.

— Зачем же показывать телеграмму? До какого часа вам нужно увольнение?

— До двадцати четырех часов.

Лейтенант Чернецов заполнил бланк, вышел из-за стола, протянул увольнительную Борису.

— Можете идти.

Борис повернулся и вышел, задыхаясь, побледнев, не понимая такого быстрого решения Чернецова.

«Доброта? — думал он. — Равнодушие? Или просто-напросто презрение?»

В закусочной он залпом выпил два стакана вермута, затем поймал на углу свободное такси, и улица сдвинулась, понеслась, замелькали вдоль тротуара багряные клены, лица прохожих, жарко пылающие от заката стекла, сквозные ноябрьские сады, встречные троллейбусы, уже освещенные и переполненные. Прохладные сквозняки охлаждали разгоряченное лицо Бориса, и он думал: «Быстрей, только быстрей!» — но сердце сжималось с ощущением какой-то тошнотной тревоги.