— Я теперь не пропущу ни одного представления, — заявила она. — Ты разрешишь, папа?
— Нравится —ходи, — ответил Леонтий Герасимович.
— А ты, Архип, со мной будешь ходить?
Вопрос застал его врасплох, и он пробурчал что‑то невнятное. На помощь поспешил Шалованов и весело заговорил:
— Как можно отказаться от столь заманчивого предложения? Я бы с превеликим удовольствием, да еще в таком обществе!
— Какое еще такое общество? — незлобиво спросил Кетчерджи. — Мы семья простая. Ты вот по–соседски заходишь — и заходи. И Архипа прошу бывать.
— Благодарю, — отозвался студент. — А за сегодняшний вечер искренне признателен. — Он незаметно потянул Куинджи за рукав. —И Архип…
— Эт‑то, — проговорил юноша. — Спа–а-асибо.
— Ну и горазд, — на выдохе произнес Леонтий Герасимович, — Может, заглянете на чашку чая?
— Нет, нет, — торопливо откликнулся Шалованов. — Не обессудьте. Хочу взглянуть на вечернее море. Составишь компанию, Архип? — И сразу же за него ответил: — Да, мы пойдем. Благодарствуем еще раз. Все было чудесно.
Он подхватил под руку Куинджи и повел по темной улице. Поздний вечер апреля был напоен пряными запахами пробудившейся земли. После недавних дождей быстро пошла в рост трава, заблестели шустрые листочки осокорей и сирени. Сейчас они поблескивали при синеватом свете луны, висевшей над морем.
Куинджи и Шалованов вышли на берег. Величием и тревожной таинственностью повеяло на них от скрытого темнотой пространства. Луна постелила на воде широ–кую блестящую дорогу, которая беспрестанно колыхалась и, казалось, пыталась выбежать на отлогий берег.
— Благодать, — нарушил молчание Михаил и шумно вздохнул полной грудью. — Божья благодать.
— Эт‑то… Зрелая луна глубже просвечивает воду, — отозвался Архип. — Больше оттенков.
— Неужто тонкость такую подметил? — спросил, искренне удивляясь, Шалованов.
— Подмечать — ничто. Выразить красками — трудно.
— Ну, брат, говоришь как по писаному. А я принял тебя за тугодума… О тебе хорошего мнения Семен Степанович. Не забыл его?
— Сказал, что рисовать в школе нельзя.
— Не обижайся на него. Правила строгие… А почему бросил учиться?
— Не интересно. Рисовать не учат…
— Тебя послушать, так кроме рисования ничего в жизни интересного нет, — сказал Шалованов и усмехнулся. — Заблуждаешься, брат. Разве нынешний спектакль был не интересен?
— Ненатурально. Как на моих картинах. Краски подбираю вроде бы похожие на натуру, а получается бледно. А хочется так, как чувствуешь, и чтобы другие чувствовали…. От этой лунной дорожки настроение светлое, радостное. Эт‑то… Как на крыльях летишь, — сказал' Архип. — Хорошо… Но как написать такое? И во–он ту лодку, и чтобы двигалась.
В это время лунную дорожку пересекал рыбачий баркас. Он выплыл из темени, легко проскользил на светящейся воде и снова скрылся с глаз.
Шалованов смотрел на море, на серебряный свет луны, а сам думал об Архипе. Рядом с ним стоял пятнадцатилетний парнишка, почти неграмотный провинциал, но рассуждающий зрело, самобытно, талантливо. Именно талантливо! Как просто и верно, со своих позиций, оценил спектакль: «Ненатурально». Дитя природы, он к ней примеряет и искусство. На свои картины тоже хочет перенести живой цвет. «Не может и понимает почему — не научился. Хочет научиться… Эх, научиться, — подумал он и вздохнул. — Сколько их, таких горемычных на Руси–матушке».
— Учиться бы тебе, Архип, — горячо заговорил студент, — Не только живописи. Художнику надлежит познать многие искусства, и непременно жизнь. Хотя жизнь сама учит, а нашего брата — горько и больно. Стонет мужик российский. Здесь, в вольном крае мариупольском, возможно, это не так явственно слышно. Но где там! Одно училище просветительное было — и то под госпиталь отдали. Не казенный дом, не учреждение какое, а именно здание, где светлый огонек разума раздували учителя… Не нужны крепостникам грамотеи! Боже упаси громко сказать об унижении, о несправедливости, о рабстве — закатуют, загонят на каторгу, в солдаты отдадут. Как твоего земляка Шевченко…
Шалованов передохнул и рассказал о горькой судьбе гениального малороссиянина. Он стоял напротив Архипа, держал его за руку, говорил приглушенно и гневно. Куинджи не узнавал в нем того нарочито–учтивого и в то же время чуть развязного студента, каким он предстал перед Аморети. Все услышанное о Шевченко для юноши было откровением. У него в голове роились вопросы, но настолько туманные, что не решался их задать. Все совершаемое вокруг он воспринимал как само собой разумеющееся и не осознавал глубины трагедии, о которой рассказывал Шалованов, трагедии народов России, трагедии социальной.