Фридрих вышел в прихожую конторы. На вешалках, как висельники, неестественно выпрямившись или скорчившись, застыли серые шинели, плащи, полукафтаны. Их никто не стерег. На деревянной скамье лежала забытая Джоном железная табакерка. Старик забастовал.
В груде шляп и цилиндров Энгельс отыскал картуз и, закутав шею фланелевым шарфом, вышел на улицу. Мимо него продолжали идти рабочие. Он свернул с моста в глубь заводских улиц. Растерянно поскрипывал настежь отпертые ворота. Забастовки не ожидали. Какие-то люди пробирались к конторам по найму. Унюхав добычу, они торопились предложить себя вместо протестующих собратьев. Озираясь, они проникли на пустые, брошенные фабрики еще раньше, чем их принялись искать.
Фридрих ощутил острое желание избить их. Редко чувство опережало в нем рассудок.
«Рабские душонки, подлые и жалкие! Рабочие сами скоро расправятся с предателями».
Минуту спустя он уже думал о другом:
«Следует поставить рабочие пикеты у фабричных ворот, чтоб останавливать измену на пороге».
По об этом уже позаботились. Ворота захлопывались, и рабочие присоединялись к страже.
«Революция приближается!» — надеялся Энгельс, но вместе с тем росло в нем беспокойство.
Не было ли снова провокации, которая опутала рабочих летом, во время первой забастовки? Не хотят ли промышленники руками пролетариев добыть уступки от правительства?
Но через все сомнения пробивалось одно полное нарастающее чувство — гордая радость.
Фридрих видел впервые рабочий класс в организованном действии. Забастовка была прекрасна, как революционный бой, как массовое восстание. Какой магический пароль, пробежав через многотысячный город, остановил наперекор всему десятки заводов, сотни машин, тысячи станков? Разве не было беспорядочное шествие рабочих мирным и небывалым доныне парадом их мощи и сознания солидарности?
«Так воспитывается революция, — думал Фридрих, — социальная революция, за которой следует не коронование новой династии, а свержение режима». И он радовался замечательному уроку, который давала ему история.
В великий день всеобщей забастовки старый Джон не сидел дома, не бродяжил по городу, не помогал составлять воззвания в чартистском штабе, не торговался на переговорах с фабрикантами о заработной плате и льготах.
Никому не сказавшись, он ушел на железнодорожную станцию, гонимый страстным революционным честолюбием. Он решил в эту вторую забастовку свершить чудо, которое однажды не удалось. Он захотел остановить два локомотива, курсирующие между Ливерпулем и Манчестером. Машинист одного состава был чартистом и, несмотря на большое жалованье, хорошие условия службы, обещал примкнуть к забастовке. Водитель второго поезда — молодой шотландец, дородный и грубый, сторонившийся союза и выслуживавшийся перед начальством, — не ушел с машины. Джон однажды уже поругался с ним, но теперь старик решил позабыть о прежней ссоре. Ведь парень был, как и он, — рабочий. Он не мог остаться глухим ко всему тому, что собирался сказать ему сторож торговой фирмы «Эрмен и Энгельс».
В это утро все не ладилось у Джона. Второпях он забыл жестяной коробок с табаком. На нижнем веке между коротенькими желтыми ресницами вскочил ячмень. А Джон и без того был подслеповат.
Как всегда, Джона тяготило его большое вялое тело.
Дорога к станции тянулась через весь город. Джон плелся медленно, часто останавливаясь, чтобы потереть искалеченное ревматизмом колено, ноющее сухое плечо, высморкаться и пощупать ячмень, который, казалось ему, рос с неимоверной быстротой, угрожая глазу. Иногда старик останавливался, чтоб осмотреться вокруг. Манчестер быстро строился. Заводы ширились, как молодые леса. Возле одного здания тотчас вырастали другие.
Но новые дома были уродливы и тесны и выглядели уже старыми. Это были те же клети, сараи, те же лачуги, темные и низкие, настроенные одна на другую, увеличенные до небывалых размеров и оттого еще более чудовищные, мрачные, грязные. Дворы, узкие, заставленные хламом, походили на свалку, на кладбище почивших машин и отслуживших вещей. Тонкие прекрасные материи ткались на этом кладбище в пыли и грязи. Джон вспоминал о старом болоте, которое было здесь в дни его детства, в дни побега от Страйса. И старику стало жалко серой равнины и зеленых, гнилостных вод. Фабрика была ему ненавистна. Она была страшна, создана не на благо, а на горе ему подобным. Фабрика была машиной, медленно убивающей рабочего.