— Папа, я проститься пришел, я еду завтра.
— Уже? Занятия разве начались?
— Да. Скоро начнутся.
— С Богом. Ты не видел мой портсигар.
— Нет.
— Ах, да, он у меня.
(Пауза.)
— Папа…
— Вот что. Денег у тебя довольно. Мама передала?
— Деньги у меня есть. Я хотел бы переговорить перед отъездом.
— Переговорить? Да кстати, если тебе мало месячных, ты не того… не стесняйся, пиши. Я в этом году прибавку получаю.
— Нет. Не то.
(Пауза.)
— Папа, помнишь тот случай?
— Какой голубчик?
— С карточками.
— С карточками? Какими?
— Ах, неужели ты забыл? Мама еще сердилась.
— Ах, да, это. Ты мне еще вздор какой-то наболтал. Ну, что же… Другой раз прячь. Все мы молоды были, и у всех такие вещи были. Тут ничего особенного нет. Только прятать нужно от детей. А ты оправдывался, и всякий вздор на себя наплел.
— Да, Да. — Боря вспыхнул.
— Конечно, ты думаешь, я этому поверил? У нас в семье всё слава Богу, в порядке. Этого не могло быть.
— Ну, да, да, конечно, я все это выдумал. Вздор. Не знал, как оправдаться. Перед матерью совестно было. Да, конечно, тут ничего такого нет, в этих открытках. Это нормально. — Борины глаза загорелись, руки сжались, и закололо в груди. Боря выбежал из кабинета. Боже! Опять эта боль! О, отец, как это ужасно. Как ты можешь так наказывать? Какой ужас! Какой ужас! Никого! Ни матери, ни отца, ни сестры. Все чужды. Все далеки. Вот Волик может быть подрастет, поймет. А вдруг и он тоже? И он будет таким? О, не дай Бог!
Боря так любил своего маленького брата, что одна мысль о страданиях, которые он должен будет пережить, испугала его. Неужели Траферетов? Один только? Но любит ли он так? Нет, нет, конечно, нет. Он часто думал об этом. Страдал. Но сделать нельзя ничего! Далекий и холодный Леша!
Поезд несся быстро, и дрожащие стекла и колеса мирно, казалось, повторяли: «Нет, не будет, нет, не будет». Нет, не будет, нет, не будет.
— Вы что, кофе будете пить?
— Я? Кофе со сливками, а вы?
— Тоже.
Высокое дверное зеркало салон-вагона отражает Борино веселое лицо до рта только. Глаза Борины не так печальны, как были последнее время там, дома.
— Вы рады, что уехали? — Траферетов мешает ложечкой сахар усиленно, внимательно.
— Очень. Очень?
— А дом? Неужели вам не жаль очага?
— Вы смеетесь. Ведь меня дома не любят.
— Как?
Так! Не любят. У меня сестра была Верочка, вся во мне, а теперь… даже проститься не захотела.
— И все из-за меня. Я ужасный человек.
— Нет, не из-за вас, а из-за меня самого.
— Это тяжело.
— Было тяжело, когда я был там. А теперь — ничего. Я почти счастлив.
— Но это ужасное почти!
— Кофе не особенно вкусный.
— Нет, ничего.
— У нас дома старушка няня чудный приготовляла. Ароматный.
— Боже мой! Если бы вы разлюбили Ефросинью?
— Да я ее и не люблю.
— Ах, нет, не правда, я знаю!
— Вы ничего не знаете, ничего!
— Если бы она вам не нравилась, если бы…
— Вы разве ее любите?
— Я? Никогда. Я не потому нет.
— Ефросинья что? Так, от нечего делать, можно было за ней поухаживать, а вот в Петербурге у меня есть…
— Довольно, довольно, не говорите об этом.
— Какой вы целомудренный. Это так редко теперь.
— Вы не остановитесь в Москве?
— Нет. Я прямо в Петербург, а вы.
— И я, конечно…
— Почему «конечно»?
— Так. Я хочу с вами приехать… туда.
Вагоны медленно покачнулись и остановились у дебаркадера. Был хмурый настоящий вокзальный вечер. Кое-где загорались пронзительные глаза-фонари. Было шумно, бестолково. Тревожный гудок донесся издалека. В Борином сердце были неясные томление и ожидание.
Вокзальная парикмахерская, несмотря на прибывший поезд, была пуста. Мухи, испуганные осенней хмуростью, трусливо жались по карнизам стен и по зеркальным углам.
— Водой прикажите освежить?
— Пожалуйста. — И Боря полузакрыл глаза.
Острый запах неприятного одеколона ударил в нос. Но это ничего. Он готов был прождать так долго, долго и даже чувствовать этот неприятный колющий запах лишь бы длинные смуглые пальцы продолжали тормошить его волосы, трогать то нежно, то с простодушной грубоватостью лицо, шею, щеки. Это ужасно. Я смотрю в зеркало и не могу оторваться от этих рук смуглых, этих глаз. Неужели это правда? Но в этом лице нет ничего, кроме чего-то упрямо-звериного. Лицо некрасивое, но решительное. Южное. В сердце Москвы? Как оно сюда попало — это лицо? Довольно. Довольно. Но глаза впивались сильнее в зеркало. Краска залила бритые напудренные Борины щеки. Помимо воли против желанья в мозгу зародились мысли, картины, бесстыдные, но волнующие и жуткие. Хотелось машинально заменить это смуглое лицо тем, Ефросиньиным, но стало противно точно от прикосновения языка к чему-то слизкому и грязному.