Выбрать главу

Боря! Вы содрогнетесь. Вы — такой нежный, чуткий, который и муку не решиться принудить. Да, тот самый Леша, Леша Траферетов, которого вы любили, был преступником, был убийцей. Произошло все это зимой, в один „прекрасный“ зимний, солнечный день, когда я повел на охоту Колю. Повел, для того чтобы его убить! Повел невинного, тихого, улыбающегося! Как это все произошло? Как я решился убить этого прелестного мальчика, единственного сына бедного Василия Александровича?!

Из-за любви! Понимаете ли вы Боря, из-за любви, этой проклятой, черной любви, которая отравила мою кровь, и погубила мою жизнь.

Боря! Вы думаете, мне не хочется жить? Вы думаете, мне надоело? Но я бесправный, несчастный кому я нужен? Вы думаете, на свете скверно? А тот день солнечный, зимний, в который я убил? А зима эта? Белый-белый пух — снег. Идешь, хрустит под ногами. Хрустит, как варенье розовое на зубах. А вкусный лед, холодный, который мы глотали потихоньку от учителей. Холодный и потихоньку — это главное.

А сладкая, нежная весна, когда на губах, любимых губах (не ложных, а настоящих, но запретных) появится первая улыбка весенняя. Белые зубы, руки, глаза, цветы и все, все до мелочей включительно.

А трава? Сочная, зеленая, пьяная трава? Звон, шелест, стрекотанье. Кого они любят? Как? Эти крошки-мишки. О, Боже, Боже, Боже!

А летний зной? Море голубое или река зеркальная. Лежишь на берегу, солнце вливает свои лучи в тело и оно молодеет. Плывешь в холодных волнах и забываешь город каменный, кирпичную пыль, железные крыши. Сердце — небо. Небо — сердце!

А осенние сумерки? Темно-золотые, огненно красные листья, гонимые ветром. Сад, скованный первым холодом. Мертвые статуи. Тихая протяжная песнь ветра! А вечер тихий и прозрачный. — Глаза печальные таят бесконечную любовь. Вся жизнь, вся, вся — как она прекрасна! Как жить хочется Боря! Как хочется жить!

И в зимний, белый день, когда жизнь особенно ярко глядела с неба, с солнца, с земли, я — убил. Коля Ремизов был нежный и тихий мальчик. Кроме отца у него не было никого, и он его любил горячо. Мы сошлись с ним сразу, подружились. Я старался отогнать „скверные“ мысли и внушал себе, что я привязался к нему за его тихий характер, за его доброту, что я с ним товарищ и больше ничего. Я заглушал в самом начале свои „греховные“ желания. Я хотел убить „позорную“ страсть. И верил себе, что он „просто товарищ“ и ничего не позволял себе никогда. Но сколько усилий! Сколько мук! Мне доставляло безумное удовольствие, когда случайно наши тела прикасались друг к другу близко, когда он жал мои руки, когда говорил что-нибудь на ухо и его теплые, горячие губы касались моего уха. Но все это бывало случайно! Сам я никогда не старался прикоснуться к нему лишний раз, никогда не целовал его, хотя поцелуи и были приняты в гимназии между товарищами. Я думал, что если я не буду к нему прикасаться, если я не буду думать о нем, то моя „преступная“ страсть понемногу стихнет, и я окончательно „вылечусь“. Я с мучительным стыдом вспоминал картины моего детства, когда я, не сознавая весь ужас и позор совершаемого, любил прижиматься к взрослым и сидеть у них на коленях, историю с Гришей, „борьбу с денщиком“ и многое другое. Теперь я был почти взрослый. Я понимал все. Отец и книги сделали многое. Я решил бороться со своим чувством, и боролся смело и гордо до конца! И когда в один ужасный день я почувствовал, что я люблю Колю, люблю горячо, безумно, не как товарища, мне показалось, что я не могу больше бороться, что на дальнейшую борьбу нет больше сил. Была минута, когда я, забыв обо всем, что говорил отец, что говорилось в медицинских книгах, которыми он снабжал меня, готов был броситься к Коле и покрыть безумными поцелуями губы, лицо, руки. Рассказать ему обо всем, умолять сжалиться надо мной или просто взять его, не спрашивая, ничего не говоря. Но сейчас же на смену этих мыслей приходили другие, и я снова мучился, колебался, сомневался…

В это время умер мой отец. Умер от тяжелой болезни в несколько дней. Для нас это было безумным ударом. Помню как сейчас темный кабинет отца. Полки с книгами, шкафы, мягкие ковры. На диване отец побледневший, осунувшийся. Когда он почувствовал себя скверно, прежде чем позвать священника и причаститься он сказал матери: „Позови Алексея“.

Когда я вошел дрожащими ногами, тихонько ступая по ковру, он сказал маме: „Оставь нас одних“. Я почувствовал, как слезы подступают к моим глазам, но я сдержался и голосом, которому я хотел придать как можно больше спокойствия, я спросил: „Папа, вы меня звали?“ Отец вздрогнул. Он о чем-то думал, я его прервал. Отец говорил много, много. Все о том же, о моих наклонностях, о лечении. Когда он почувствовал себя ослабевшим и уставшим, он вынул из-под подушки свой золотой крест и голосом, в котором звучали нотки торжественности, сказал: „Поклянись, что ты никогда не…“. Я поклялся.