В Бориной комнате солнце, письменный стол завален учебниками и программами, программы испачканы карандашом и углы стерты. Трудно готовиться к экзаменам. Окно очень большое и солнце. Это так редко. И карточка на столе.
— Это ты так занимаешься.
— Ах, Вера, нельзя так, неожиданно?
— Покажи, новое увлечение?
— Нет, нет.
— Как хочешь. Мне не интересно.
— Верочка, не сердись. Я покажу, но… ты не так относишься, это слишком нежное чувство.
— Не надо. Не надо.
Пауза.
— Я заметила, что Павел Иринархович изменился.
— Как?
— Он всегда был спокойным. Даже слишком. Теперь — нет. Что-то произошло, должно быть.
— Я ничего не заметил. Я редко с ним говорю. Он какой-то холодный. Я не могу привыкнуть.
— Вот его карета.
— Он один?
— Вероятно.
— Верочка. Мне жаль, что у вас расстроилось.
— Ах. Глупости. Ты совсем ребенок. Я здорова, здорова совсем, и в этом я не виновата.
— Я не про здоровье.
— Ведь в этом все. Ты же не мог жениться на Ксении Эразмовне, например.
— Но Эдуард Францевич ведь…
— Ах, не будем говорить о нем. Он жалкий. Я тебе мешаю. Учись. Учись.
— Нет, нисколько. Слушай.
Верочка убегает так же быстро, как и вошла. Остался запах её духов и волос. «Верочка милая — думает Боря, — милая».
— Я совсем-совсем с большой просьбой к вам, и, главное, вы можете, через дядю, Борис Арнольдович. Это так страшно. — Кирилл раскрасневшийся, с глазами испуганными и нежными в Бориной комнате, где спокойно как — будто, где окно большое, солнце, и через стекло видна речка с плывущими льдинами.
— Кирюша успокойся. Я все, что могу…
— Борис Арнольдович! Милый. Это ужасно. Он арестован. — Кирюша опускается как-то безжизненно на кресло, и пружины от этого сильно вздрагивают.
И этот шум пружин неожиданный, и плач Кирюши больно отзывается в Борином сердце.
— Николай Архипович?
— Да, да и другие, но он, он, как могли его? — Кирюша плачет все сильнее, но сквозь рыдания говорит все понятно: и про дядюшку сенатора Павла Иринарховича, и про помощь его и влияние.
— Кирюша, это так трудно, трудно. Я с ним почти не вижусь, почти незнаком. Да, живу здесь в доме его, но ведь он особенный, с ним нельзя, просто невозможно говорить, он такой особенный.
— Оставить Николая Архиповича нельзя, нельзя. Это невозможно. Борис Арнольдович, вы должны.
И вдруг Боря чувствует на себе взгляд, особенный, жгучий и, кажется, что не Кирюша смотрит своими горестными и нежными глазами, а тот. И вся комната делается другой, маленькой, душной и невозможной. Надо выйти, надо что-то сделать, чтобы стало легче, светлее…
— Хорошо, хорошо, Кирюша, я сделаю.
— После всего этого вы не оттолкнете меня?
— Нет, нет, я не могу оттолкнуть. Ведь вы совсем хороший, но только я сам не… я…
— Не могли бы?
— Да, я не… «мне не доставило бы это наслажденье». — Алеша Карцев почему-то краснеет, и от этого, кажется еще моложе. У вас такая красивая фуражка. Я люблю такие мятые.
Пауза.
— Как пахнет постным. Это корица. Должно быть завтрак. Какое большое здание. Вы не сердитесь?
— Алеша, я на вас не могу сердиться, вы же знаете.
— Знаете, что я вспомнил?
— Что?
— Маскарад. И вот еще что: я вас теперь больше люблю, чем тогда.
Боря улыбается. Смотрит на встречающиеся лица и улыбается, смотрит в окна магазинов и там отражается смеющееся счастливое его лицо, и отражается нежнее любимое лицо юноши в пальто с серебряными пуговицами и смятой фуражке. Боре кажется, что он совсем маленький, он дышит легко. Воздух прохладный, совсем весенний.
— Сегодня удивительный день.
— Да, да.
— А вы тоже, тоже?
— Тоже.
— Удивительно.
— Откуда ты знаешь Николая Архиповича?
— Как? Дядя? Вы его тоже знаете?
— Павел Иринархович улыбается как-то загадочно.
— Кто же его не знает… И ты тоже бывал?
— Раз только.
— Там, помочь нельзя, но, вероятно, он все равно уйдет.
— Уйдет? Но он арестован.
— Это ничего.
Пауза.
— Но ты никому не рассказывай, а этому Кирюше блаженному скажи, что все будет благополучно. Да, больше ничего.
— Я так вам благодарен.
— За что же? Я… ничего…
— Милый! У вас чудные волосы. Я их беру себе. Они мои. Хорошо? А губы давно мои. Вы хмуритесь? Вы совсем маленький… — Боря целует Алешины волосы, потом лоб, потом губы. Алеша в кресле, голова откинута, глаза закрыты, точно спит. Руки безжизненно опущены. — Милый! Разве неприятно? — Боря опускается на колени, целует эти руки безжизненные. В комнате тихо совсем, огни не зажжены, сумерки.