Откатилась испанка, унес в могилу родных и близких сыпной тиф. А кто живой остался, не упал духом.
Стешка — бритая наголо после тифа, в синем бабьем повойнике на голове — заправляла делами в Совете вместо Потапа. Кулаки кляли ее и украдкой грозили прикончить, но на расправу идти боялись. Был у нее правой рукой Витька и ходил он с пистолетом в кармане. Хотел в добровольцы податься — не пустил Голощапов: как-никак, а всего один парень на селе, и в понятие он вошел не плохо. Да и Степаниде Андреевне без него — ни в какую. Похудел он и — то ли с досады, то ли для форса — отпустил русые усы. Правда, росли они не дружно: где кустами, где плешинами. Но ребятам и такие усы были в зависть.
Голощапов ведал партийной ячейкой. И все напирал на то, чтоб народ в селе был грамотный.
Клавдия Алексеевна, Истратов и Анна Егоровна собирали по вечерам молодых солдаток, невест, старух и стариков. Перезрелые ученики, стыдливо усевшись за парты, поскидав платки и шали, с натугой, но прилежно водили заскорузлыми пальцами по букварю и хором складывали слова: «Мы не рабы. Рабы не мы». А когда они уставали, появлялся Митрохин, двигал ногами, сидя за фисгармонией, и для отдыха разучивал с ними революционные песни.
Димке Голощапов сказал однажды:
— Ваш председатель зимой был в бегах. А на другой год оставаться ему в классе нечего. Паренек головастый, к ученью прилежный. Покажите-ка, чего стоит ваша дружба. Готовьте сообща Кольку, будет ему осенью экзамен.
С этого и началась жизнь ячейки. Димка требовал от Кольки отчета по литературе и по истории, Настя — по математике и по физике, Сила — по ботанике, Филька — по зоологии. Колька старался как мог, и дело пошло неплохо.
Но самой большой заботой Голощапова была коммуна.
Ранней весной зашел он к Шумилиным, долго пил кипяток с сухарем, спрашивал про отца и про дядю Ивана, которые воевали за Волгой в дивизии Чапая. Вспомнил и про деда Семена — как раз по нему справили годовщину. Потом взял в руки свою скуфейку и вдруг предложил:
— Придется и вам стать большой хозяйкой, Анна Ивановна.
Мать насторожилась, вскинула от стола испуганные глаза.
— Муж, брат и свекор для народа старались, подошло и ваше время. Будете коммуной руководить. И не отказывайтесь. Точка! Ведь именно так говорил покойный Потап Евграфович.
— Нет! Что вы! Увольте, Игнатий Петрович! Да у меня же дети. Трое. И сад, и огород, и лошадь. Не успеваю за день по дому управляться. Да и какая из меня хозяйка? Всю-то жизнь стояла за спиной у свекра, царство ему небесное! Не смогу, Игнатий Петрович. Никак не смогу!
— Решено это, Анна Ивановна.
— Ой, лихо мне! И бабы-то пошли такие разбитные! А я и слова дерзкого сказать не умею.
— А к чему оно? Лаской-то куда лучше. За это вас народ и любит.
— Вот бы Аниску, — уже без всякой надежды сказала мать. — И помоложе она и на язык бойкая.
— Куда ей! Она сейчас вся в любви. Да и малыша ей надо ждать. Досидела девка до своего часу, пускай семью строит. Без этого тоже нельзя. А вам бояться нечего. Мы все рядом и без поддержки вас не оставим. Да и время пришло такое, что каждый хороший человек должен сверкать, как новая монета. Глядите, как Степанида Андреевна развернулась! А ведь за ней всего три класса приходской школы! И к гадалке она бегала, когда ее в комитет бедноты выбрали. У вас же и грамотность есть и понятие по хозяйству. И Алексей Семенович так мечтал о коммуне, надо ему радость сделать.
Голощапов встал, подал руку.
— Эк, я у вас засиделся!.. Ну, в добрый час! Так завтра и выходите. Коммунисты про то знают и в обиду вас не дадут…
Мать всплакнула на плече у Феклы. А потом раскрыла сундук, достала черное платье, в котором раньше ходила сдавать грехи благочинному, ситцевый белый платочек с цветами вдоль кромки, полсапожки — праздничные, не для каждого дня, повертелась перед зеркалом в горнице и пошла — суровая с виду, степенная — в барскую людскую. Там для нее поставили стол с чернильницей, положили с правой руки дубовые счеты бывшего управителя Франта Франтыча, на которых он подбивал в конторе генеральшины барыши, и три тетрадки для всяких записей.
Трижды бегал за ней Сережка — все звал ужинать. А она сидела, тесно окруженная бабами, и все отнекивалась. И вернулась по темному, уложила всех спать, а сама запалила моргасик и долго чертила на большом листе бумаги полевые делянки за Долгим верхом.
И утром не было ее за столом: до рассвета запрягла она Красавчика в тяжелый барский плуг, прозвонила в звонок на усадьбе. И потянулись за ней пахари — в поневах, ситцевых юбках, стариковских посконных рубахах, в штанах с широким огузьем. И повели за ней по борозде: под ячмень, под просо. И ходили все пять дней — без окрика и дерзкого слова, пока не засеяли клин, для которого хватило семян.