Краснощеков распалил носогрейку и снова окликнул Костерева:
— Гляди, брат, какое у тебя пополнение!
— Откуда же вы, бедолаги? — спросил Костерев. Услыхал, удивился. — Да кто ж вам ячейку создал? Мы и слыхом не слыхали, что есть вы на белом свете!
— Голощапов у них, — заметил Краснощеков. — Старик серьезный, он кого хочешь организует.
— Не Голощапов, — вставил Димка. — У нас Харитоныч был.
— Кто такой?
— Весной на Волхов шел. В конной части. У нас ночевал с бойцами.
— Да ведь это питерцы! Помнишь, задержали мы их на один день: хлеба не было, — сказал Краснощеков.
— И все вы такие? Или постарше есть? — Костерев стал рядом с Димкой. Димкина макушка едва доходила ему до подмышки.
— Одногодки. Постарше-то Витька Кирюшкин. Так он секретарем в Совете. Хотел на фронт, да Голощапов не пускает.
— Был такой случай. Медведев про то знает. Писал Голощапов в укомпарт — один, мол, парень на селе, а делами там заправляют женщины.
— Ай-яй-яй! — покачал головой Костерев. — Молодо-зелено! И небось не евши?
— Сменяли по дороге у бабки грибы на сухари, — сказал Колька.
— С головой, значит! Эй, Толстогузов! Отвали этим брынским орлам чего-нибудь, а то они ноги протянут! Я записку дам! Как писать-то? — он глянул на Кольку.
— Шумилин. Ладушкин.
— Ладушки-бабушки! Молодо-зелено! — Костерев подал записку. — Вот и все пока. Бегите сейчас к фотографу! Он с вас карточки снимет. Скажите — я велел. А как отправим эшелон, приходите ко мне. Посудачим о делах, я вам и билеты выдам.
Колька с Димкой вышли на улицу, где уже толпились провожающие, выбрались к театру и разыскали фотографа Сагаловича. Был он черняв, с густой и курчавой тяжелой бородой от уха до уха, гладкий, как тюлень, но шевелился на диво легко и плавно, как в танце.
— Ох, уж этот Костерев! — Сагалович закрылся в маленькой темной комнатушке. — Заходит пятница, и невдомек ему, что всякий благоверный еврей торопится в этот час в синагогу. А тут приходят мальчишки за тридцать верст. Им, видите ли, надо играть в революцию, и я не могу закрыть свое заведение!
Щурясь, он вышел из клетушки: в окно, что занимало всю стену, заглядывало яркое солнце.
— Садись, дитя! — Сагалович усадил Димку на вертящийся стул. — И не строй рожи своему приятелю. Ай, Сагалович, Сагалович! Делал ты снимки с господина Блохина. Шишка! Всем дворянством руководил в уезде! И господин Еремеев изволили бывать в ателье — городской голова, и тоже шишка! Он даже в аппарат не умещался: семь пудов, и пузо, как мешок с сахаром. А теперь? Как меняются времена, боже ты праведный!
Наклонив голову, Сагалович поглядел на Димку со стороны. Потом подплыл к нему, легко коснулся мягкими коричневыми пальцами пылающих Димкиных щек и велел глядеть на большой деревянный ящик с треногой. А сам прикрылся черной тряпкой и далеко отставил жирный зад.
— Спокойно, господин комсомол! Не таращь глаза. Гляди привольно, как молодой конь. И — с интересом. Сагалович — старый кудесник, он сейчас выпустит птичку. Раз! — раздался щелчок, как досадная осечка на охоте. — Готово, дорогой товарищ! Следующий! — крикнул Сагалович и проплыл мимо Кольки в темную клетушку.
Потом он снял Кольку и дал ребятам полистать тяжелый альбом — в красном бархате, с медными застежками, как пасхальное евангелие у благочинного. Сытые лица, эполеты, ордена, легкие, тонкие кружева, блестящие лысины и затейливые прически мелькали, как на сцене в длинной пьесе про дворян, купцов и мещан. А на последней странице стоял во весь рост и улыбался курчавый Костерев. В военной форме, в фуражке, сбитой набекрень, он глядел вполоборота и молодцевато держал правую руку на ремне, где висел пистолет.
А фотограф что-то бубнил под нос про пятницу и про субботу, долго плескался водой в корытце и вынес на ладони четыре маленьких снимка с белыми уголками.
— Какая работа! А? — Он отставил руку, глянул на фотографии, бросил взгляд на притихших ребят. — Наше искусство, господа комсомольцы, ясное зеркало души. Вот этот мальчик дерзкий, — он ткнул пальцем в Колькино изображение. — И упрямый. Телушка старалась, зализала ему хохолок, а волосы никак не слушаются. Он пойдет далеко. Не надо только совать голову под пулю. А этот мальчик спокойный. И я нахожу в нем тот цимес, который ценят девчата. Ха-ха-ха! Но и он пойдет далеко. Теперь никто не ищет близких путей и не спит на перине после обеда. А ведь спали! И я любил пустить храпока. Только обед теперь бывает у меня не каждый день.