А деду Семену была в радость всякая работа в саду, в поле и в огороде. Он переворачивал на грядке первый пласт отдохнувшей под снегом земли — жирный, ноздрястый, в белых корешках сорных трав, и улыбался работяге червяку, нырявшему от солнечного света в глубокую и темную ямку. Он смазывал известью ствол яблони — корявый, в трещинах — и нежно разговаривал с почкой, сложенной в кулак и далеко запрятавшей в зеленый и серебристый панцирь розовые лепестки веселого и нарядного цветка. Он ставил палочки для сахарного гороха, жадно раскинувшего зеленые цепкие усики. И когда усик прямо на главах обвивался вокруг палочки, он журил его — тихо, незлобно: «Рад дурак, что дурня нашел. Ну, живи, живи!» А свежий огурец — холодный, в капельках росы, шершавый, как терка, — нес он в дом на широкой загрубевшей ладони, как хрупкого птенчика, нечаянно выпавшего из гнезда.
В конце лета спокойно и важно дед Семен собирался на сев ржи: топил баню («хлебушко любит чистые руки»), надевал свежую рубаху с портами и смазанные дегтем яловые сапоги («надо все чин по чину, как в праздник») и примерял легкое — из тонкой липовой пластины — чистое лукошко на широком ремне.
И ходил по вспаханному полю, разбрасывая зерно правой рукой под левый шаг. И лицо его светилось, а в седой бороде пряталась счастливая улыбка, словно совершал он великое таинство.
Это шел ладной поступью человек, и давал он своей земле самый угодный сердцу наказ: «Укрой, кормилица, зерно от недоброго глаза, от птиц, от мышей и взрасти всем на радость хлеб наш насущный!..»
И весь этот день ходил дед Семен просветленный, как с исповеди, и добрый, как старый и ласковый домовой, который приятно щекочет во сне и гладит голову легкой мохнатой рукой. Дед не лез в споры, только посмеивался, и у него можно было за полчаса — не больше! — выпросить копейку, чтоб купить в лавке стручок сладкого грецкого гороха.
Димка так и размечтался об этом сахарном стручке. Но сначала нужно было обмолотить хлеб.
— Вставай! Ишь, разоспался! — Дед Семен тронул внука за плечо, когда солнце уже вошло в силу. — Пойдем снопы на ток выносить.
Дед брал два снопа, Димка — один, и они расставляли толстых «баб», опоясанных перевяслом, колосьями к солнцу, на ток, уже подметенный новой березовой метлой.
Потом был завтрак: с молоком и обжигающей рот верещагой — большой горячей яичницей, в которой трещали, отдувались и корчились тонко нарезанные ломтики сала.
Вышли на работу все, даже братика принесли в люльке, прикрыли его от мух пеленкой и оставили в тени возле сарая.
Дед с отцом разложили два ряда, две веревки снопов — дюжина в ряд, колосьями в середину. Мать встала против отца, с боку, дед — в голове, и по команде «С богом!» согласно затюкали по надутым, толстым «бабам», которые вздрагивали при каждом ударе. А в садовой листве и в пустом сарае дружно отозвалось эхо: «То-то-мы! То-то-мы! То-то-мы!»
Каждый цеп бил по тому месту, где другой только что хлестал по нему, и удары — тяжелые и глухие — сыпались беспрерывно. Зерна влетали высоко в воздух и градом сыпались на веревку.
Димка слушал музыку молотьбы и возился с Полканом. Пес вырывался из рук, припадал к земле, прыгал, лаял на снопы и даже ухитрился перемахнуть через веревку под ногами у деда Семена. И дед, напруженный и ловкий, не нарушая ритма, как озорной мальчишка, поддел его носком под зад. И заплясал по колосьям, выбивая своим цепом тяжелое и грузное «мы». Мать ответила тоненько «то», отец погуще дал свое «то», дед крякнул «мы». И пошло опять: «То-то-мы», «То-то-мы», «То-то-мы».
Прошли с цепами по двум веревкам, снопы перевернули; прошли еще раз — перерезали серпом скрученные жгутом перевясла и начали отбивать солому.
Со стороны двора показались Лукьян и тетка Ульяна — застенчивые, словно невпопад забрели они к соседям на семейный праздник, поклонились работающим, пряча за спиной по цепу. Так уж принято: призывный звук на току влечет к себе, как и милая сердцу поющая жалейка — дудочка-сопелочка из толстой камышинки.
Гости плюнули на руки. Все встали по местам, подняли цепы и — начали! Втроем шли с одного боку веревки, часто притопывая ногами в лад и посылая цеп от головы, из-за правого плеча. А деды крепко стали бить из подмышки вкось по соломе, заставляя ее живей шевелиться и отлетать в сторону. И пошла по всему саду другая плясовая в пять цепов: «Че-ко-ту-шеч-ки!», «Че-ко-ту-шеч-ки!»
Братик проснулся и пискнул.
— Погляди, Димушка, мне недосуг! — бросила мать, не оставляя цепа.
А чего на него глядеть? Лежит, лупит серые глазенки, слушает и все хочет сбросить пеленку, которая закрыла ему весь свет.