— Ну, так што? А? Почему не идешь?
С горячей печки через раскрытую в горницу дверь видна была маленькая и островерхая елочка на столе, вставленная в обтесанный березовый крест: вся в бумажных и стеклянных игрушках, опутанная золотой канителью.
Вокруг стола, растопырив ручонки и переваливаясь с боку на бок, неумело ходил Сережка и не сводил глаз с блестящей звезды на зеленой маковке деревца.
— Хочу с Сережкой побыть, — Димка думал, что дед отвяжется, и сказал, что взбрело в голову.
— Вот и хитришь, поганец! Сережке и с нами хорошо. А ты с ним не того… бывает, и совсем не занимаешься.
Димке пришлось выкручиваться.
— Барин ребят обидел, ошейник надел, как на собаку.
— Не дури! Так они же воровали!
— И Ольку я не люблю! Прицепится, пойдет драка или нудга. Да и глазеет она на меня, как на нищего.
— Ну, не ждал: гордый ты, поганец! А с пустым-то карманом в гордецах ходить не след! Да и барин осердится, а мне с ним еще дела делать!
Сказал дед — и задумался. Никак не укладывалось в голове: как это не пойти к барину, где елка — до потолка, веселья — целый ворох, а гостинцев для ребятишек — не счесть. Сыздавна так заведено на селе — ходить к барину трижды в год: в сочельник, на масленой неделе и непременно на второй день пасхи, когда подбивались дома харчишки и таким удивительно вкусным казался кусок черствого пирога с богатого барского стола.
Покойный генерал, Вадин папаша, был мальчишкой в коротких штанах, когда Сенька Шумилин, держась за рукав Лукьяна Аршавского, тогда еще Лукьяшки Ладушкина, впервой вошел в сияющий огнями большой зал каменного барского дома и наследил на дубовом паркете мокрыми лаптями. Страшно, как в аду, гремел духовой оркестр, набранный из крепостных. И было радостно на душе, что господа допустили к себе мальчишку из кривобокой курной избы.
«А может, совсем отошло то времечко и все пошло прахом?» — мучительно думал дед Семен, уставив глаза в потолок. Но не мог он взять в толк, как дошел до этого Димка, и вдруг решил, что тут дело не чисто.
— Ты мне прямо скажи: дурил тебе голову дядя Иван?
— И ничего не дурил. «Не ходи, — говорит, — если не хочешь: нам с барином не с руки». А не пошел бы никто из ребят, так еще лучше: проглотили бы барские девчонки горькую пилюлю из хины. Вот и все!
— Ну, Иван и есть! — Дед вскочил и слез с печки. — Вот уж греховодник, прости господи! Меня сбить не может с пути истинного, так отца путает и тебя туда же! Плюнь ты на Ивана! Сходи, Димушка, поиграешь вокруг елки, гостинчек схватишь!
— Да не трави ты ему душу, батя! Один раз человек рассудил правильно, а ты его — коленкой под зад! — вмешался отец.
— И верно, Семен Васильевич! Сочельник ведь, зачем в такой день горячить сердце? Давайте елку зажигать, а то Сережке скоро спать пора! — сказала мать и зажгла первую свечку.
Вечер прошел совсем не скучно. Дружно били «ла-а-душ-ки, ла-душ-ки», и Сережка смешно топал правой ногой, словно она была набита ватой. А дед, с платком в руке над седой курчавой головой, как молодуха в хороводе, петушком носился вокруг него. А потом Сережка взмахнул руками, и свалился как сноп, и на четвереньках стал кружить за дедом, норовя ухватить его за голенищи.
Его посадили на стол, под елку, и ладно спели «Жил-был у бабушки серенький козлик». И все прыгали и строили рожи, а Сережка заливался звонким смехом.
Отец навесил простыню между окнами, достал из-под кровати черный ящик с дыркой на верхней крышке и с длинным носом, приладил лампу, с которой Димка готовил уроки, и в цветных картинках пошла перед ребятами умная веселая сказка про Конька-Горбунка. Вот было диво!
Но Сережке подоспело время, и си стал клевать носом. Мать взяла его на руки и велела ему гасить свечи. Он надул щеки, смешно запыхтел, и в горнице потянулись к потолку узкие, синие полоски дыма.
Елку поставили на пол, Сережку сунули в кроватку, на столе появился самовар, пироги, соленые грибы и жаркое.
С клубом пара распахнулась дверь в кухне: пришел дядя Иван. Он сбегал к Степаниде, отнес ее ребятам гостинцы и, видно, торопился к Шумилиным: на крутом его лбу под ершистым русым ежиком блестели капли пота.
Дядя принес бутылку смирновской водки. Выпили под грибки, и пошел горячий разговор, от которого у Димки расшумелось в голове.
Он вышел в кухню и сидел грустный, потому что страдал от своей гордости. И ненароком поглядывал на площадь, прижавшись носом к холодному стеклу. В барском флигеле сияли все окна, и над стеклянной крышей оранжереи струился мягкий свет, словно там жгли маленький костер, как в ночном, когда Димка с ребятами стерег коней на выгоне за Долгим верхом.