Он садился за стол, не помолясь, словно в красном углу и не было бородатого Христа, приглядывался к початой краюшке хлеба и говорил свою любимую присказку:
— Краюха невелика, а гостя черт принесет, и последнюю унесет!
Все начинали потчевать дядю Ивана, и в доме сразу становилось светлее, уютнее. И чай шел с добрым разговором.
Однажды дядя Иван подсел бок о бок к деду Семену и сказал:
— Какая ни будь война в семье, а мира не миновать. И чем скорей, тем лучше. Ты пойми, Семен Васильевич: не может Алексей по-твоему. Не может! У него ведь тоже гордость есть, хоть он и тихий, как агнец божий. Да и о Димке подумать надо: ты тут разводишь турусы на колесах, а он от этих бестолковых разговоров кричит по ночам. И не дело это — душу ему травить. И без вас он хлебнет горюшка в распроклятой нашей жизни. Да и у сестры, у Аннушки, положение такое, что волноваться ей не след. Медицине, Семен Васильевич, насквозь все видно. Ты лучше думай, кого в будущем году крестным звать? Небось внучку пожелаешь?
Дед Семен сидел разиня рот, молчал и слушал. И что-то было ему в диковинку, видно про внучку. А когда он стал разливать чай, заметно дрожали его сильные большие руки в рыжих ворсинках.
А дядя Иван уже говорил про другое. Он каждый день читал от корки до корки «Русское слово» — большую газету с красивыми круглыми буквами — и знал все новости на свете. Димку просто поразило, что какой-то Сергей Уточкин из Одессы летает по воздуху с писателем Куприным. И в эту ночь он тоже полетел во сне.
И до чего же хорошо было парить в воздухе по всей кухне, крепко зажав руки между коленями. И облетать вдоль стен, не задевая смолистых бревен, разделенных паклей, не касаясь безмена и ходиков, лампады, горки с посудой, самовара и всякого тряпья, развешанного у входной двери за печкой. И, беззвучно хохоча, кружить над спящим дедом Семеном, и щекотать его, как русалка, и дуть ему в горячее розовое ухо, из которого седые волосы торчат пучком. И проникать в горницу, держаться, как пушинка над широкой деревянной кроватью, где, сбившись головами на одну подушку, спят самые близкие — мамка и папка, плыть над швейной машиной и самодельным письменным столом и делать плавные круги под потолком, где висит лампа с грузным подвесом, похожим на бомбу.
Димке очень хотелось вылететь на улицу и сделать круг над селом. Но двери и окна были закрыты, руки сильно зажаты, и — ничего не получилось. С тем он и проснулся — просветленный и сильный, счастливый, что смог оторваться от земли и стать птицей.
Близко к рождеству дед Семен присмотрел три улья на жарковском хуторе; сказать по правде, давненько он мечтал завести пчел. Отец пообещал ему на это дело золотую пятерку из первого жалованья в новом году. И в семье наступил мир.
Дед, отвалившись от самовара, занимался то хомутом, то сбруей — что-то чинил и ладил, орудуя шилом, и в кухне плавал терпкий, смолистый запах дегтя. Мать вышивала крестом для маленькой думки краснобрового петуха с острыми золотистыми шпорами. Димка водил карандашом по листу бумаги, и на белом поле возникали кривобокие домишки: из покосившихся труб валил дым — густой и черный, как всклокоченные волосы курчавого брюнета, а по пригорку шли вереницей квадратные человечки на ногах-спичках, без одежды, обутые по-зимнему: кто в лаптях, кто в валенках, и обычно с коромыслом через плечо. Иногда рисовалось солнце. Но круг не удавался, хотя Димка старательно мусолил карандаш во рту. Чаще выходила картошка с неровными краями, а от нее разбегались во все стороны лучи-спички, точь-в-точь как ноги у человечков.
Димке и рисовать-то не хотелось: он просто ждал. И карандаш с бумагой летели на лавку, в угол под божницей, когда отец, уткнувшись носом в окно, чтобы лучше видеть искрящийся снег в лунном блеске, говорил нараспев:
— То-то хороша погодка! Пройдусь-ка утречком за зайчишками!
Никто его не отговаривал. Он озорно подмигивал Димке левым глазом и приносил из горницы ружье. Это была очень старая шомполка восьмого калибра с коротким дулом и маленькой трещиной на темной ореховой ложе возле курка. Курок — огромный, толстый, как загнутый указательный палец деда, с глубокой чашечкой, накрывавшей наковальню и пистон. И взводился он на два счета — щелчками, с треском и не раз пугал дичь на заре еще до того, как гремел выстрел.
Появлялась шомполка, и дед заводил разговор о новом ружье. Он говорил, что со временем надо бы сбиться на берданку — с одним стволом и с затвором, как у винтовки.