Фекла снова пришла из Людинова и весь вечер просидела за самоваром у Шумилиных.
— На заводах у Мальцева заварушка, — она чинно пила чашку за чашкой и обмахивалась дырявым черным платком. — Господа заседают кажин день и все спорят промеж себя: кем быть матушке России? И выходит по-ихнему, что нужна, мол, республика. И с таким правителем, как во Франции. Только забыла я его должность.
— С президентом, что ли? — спросил отец.
— Вот, вот. С ним! А рабочие на заводы не ходят. У них спор до драки. И многие кричат, что нужен какой-то совет и чтоб заседали в нем только бедные. А богатых, значится, по шее. И без них можно управиться.
— Ну что ж, это правильно! — Отец ковылял по кухне и курил папиросу за папиросой. — Вся наша надежда покоится на тех людях, которые сами себя кормят. Именно так говорил мне один умный человек в лазарете… Надо в Козельск ехать, батя. Там хоть узнаю, что к чему. А то сидим, как в колодце, и вся жизнь мимо нас мчится.
Дед Семен кряхтел и почесывался. «Русское слово» не поступало на почту всю неделю, и он просто не знал, что творится в Петрограде и на что ему решиться. И боялся поторопиться, как одиннадцать лет назад, когда отделывали его жандармы из-за барской сосны. И боялся отстать.
А на душе было неспокойно: мутили ее Андрей и Гриша, которые недавно прибыли домой. Гриша был ранен в лицо: багровый рубец разрезал его левую щеку от уха до подбородка. Стешка дождалась своего, вышла замуж за Гришу. Он теперь хотел строиться из барского леса, как говорят, за спасибо, и норовил урвать у экономии хороший кус землицы.
Андрей пришел по увечью: в самый разгар боя, под шрапнельным огнем, отстрелил себе указательный палец на правой руке. Да малость поспешил: тут же ему осколком повредило пятку. Был он теперь и хромой и культяпый и про войну не хотел думать.
— Гляди, Семен Васильевич, — бередил он душу деда Семена, — я, брат, давно мечту ношу про тот барский пустырь за Долгим верхом. Помнишь, говорил о нем, когда у генеральши луг торговали и ты полсотни у нее оттяпал? Так мы его с Гришкой распашем: голову кладу под топор! Воевали мы за что-то, а? А сунутся мешать нам, так я им винта сделаю! Заховал я свою рушницу — подругу фронтовую, только молчок про это. Достану, когда сгодится. Решай, голова, да не промахнись: пойдем с нами в долю. И черт с ними, с временными. Они таперича в Питере царский пирог жрут. Им совсем не до нас!
И дед Семен — с вздохом да с молитовкой — помаленьку оглядывал сошку: готовился к светлому дню. И опасался, что даст промашку, и серчал на каких-то временных, которые засели в столице вместо царя.
— Молчат господа насчет землицы. Верно Андрей говорит: временные! Что им делать? Вестимо, царский пирог жрут. Подавиться бы им суконной онучей!
Мать оторопело слушала Феклу, особенно про каких-то анархистов с черным знаменем, которые кричали на митингах в Людинове: «Бога нет! Царя нет! Анархия — мать порядка: твое — мое, мое — твое!»
— Скажи ты! Ну, просто юродивые! — говорила мать, и руки у нее дрожали, когда она наливала чай Фекле.
Димка молчал и слушал, но голова его никак не вмещала всей этой премудрости — и про барскую землю, и про мое-твое, и про временных.
Особенно досаждали временные. Они казались бойкими людьми с шумного базара. Прикатили на извозчиках — шуба на лисьем меху, шапка бобровая, как у благочинного, с плисовым верхом, сапоги со скрипом и новенькие калоши. А у калош, на каждой рубчатой подошве, кроваво-красное клеймо — «Треугольник».
Заскочили они в Питер, как на ярмарку, — продадут, купят, сожрут царский пирог из шоколада с кремом — и разбегутся. А что потом?
Один лишь Сережка ни о чем таком не думал. Он прятался за печку, хоронился под столом, выскакивал с надутыми щеками и, тараща глаза, гудел, как паровик:
— У-у-у! Коза-дереза! — и наставлял на Феклу вилы: указательный палец с мизинцем.
Фекла подпрыгивала на лавке, закрывала платком лицо, побитое оспой, и приговаривала:
— Ой, батюшки! От горшка два вершка, а и тот пужает! Эх ты, доля моя сиротская!..
И в училище все стронулось с места и закачалось, как на высокой волне. Портрет Николая Второго сбросили со стены, и старый Евсеич, бормоча молитву, дрожащими руками запихнул его в учительской за шкаф, в котором инспектор хранил банки с рыбой и с ящерицей.
А ночью портрет пропал.
Зашумело училище. Все стали гадать да думать, но случайно дозналась Ася. Бегала она вечерком к пане Зосе за «Ключами счастья» госпожи Вербицкой и услыхала голоса в кладовке у историка, где хранились его книги и стоптанные башмаки с резинкой у щиколотки. И не смогла пробежать мимо: подсмотрела!