– Да ты что? Я столько о тебе на охоте думал, – сказал я, и этих простых элементарных слов оказалось достаточно, чтобы она перестала удерживать подол.
Она еще на мгновение очнулась в самом конце, когда я, привстав, спросил: «Тебе можно или надеть?» – и долго не могла вникнуть в то, что я спрашиваю, пока я, запыхавшийся, смотрел ей в лицо, – и отводила пальцем волосы со лба.
– Да, да, надень, – вдруг что-то вспомнила она.
И потом, когда я снова сплелся с ней, торопливо, жадно бросилась мне помогать.
Через минуту я выбежал во двор, чтобы позвать Ефима к ней в гости.
– Дома, – сказал я, и ничего не заподозревавший Ефим поднялся со мной к ней в квартиру.
Мы попили чаю. Таня, так звали мою сокурсницу, была мила и приветлива, поболтали еще о чем-то минут двадцать, и засобирались в путь.
– Спасибо большое, – сказал растроганный и разомлевший Ефим, – очень приятно было познакомиться, жалко уезжать, но нам надо торопиться, чтобы проехать трудный участок дороги до темноты.
Мы с ней еще обнялись и поцеловались, когда я чуть задержался как бы невзначай за прикрытой дверью. И на этот раз она приникла покорно ко мне всем телом, и заплела вокруг моей шеи руки.
– Очинно молоденькая девушка, – сказал Ефим уже в «Запорожце» с трогательностью в голосе, – отменно молодая, – еще несколько раз за дорогу задумчиво вспоминал он.
Даже Ефим отдал дань этому тогдашнему сумасшествию. Даже этот рассудительный, обстоятельный, вечно, сколько мы себя помним, старый, лысый, чуждый и намека на озорство, можно сказать, на женщин вообще внимания не обращавший, Ефим, лишь однажды в молодости переспавший под мухой с какой-то невразумительной соседкой по дому, подарившей ему сразу ребенка, крест чего в виде женитьбы он и нес всю свою жизнь. (Кстати, наверное, тогда, в молодости, это и было его первое приключение, то, о котором он нам рассказал, случившееся двадцатью годами позже, – второе), и тот поведал нам однажды на охоте историю о своих командировочных похождениях в городе Перми.
– Был я в командировке полтора месяца, и вот мне один раз подселили в гостинице в номер девушку. У администраторши крыша съехала под вечер, и она на место уехавшего моего соседа поселила женщину.
Я уже спать лег. Намаялся за весь день, машина все никак наша не шла… А тут слышу, кто-то входит и спрашивает можно? Смотрю, девушка, или женщина, так, лет двадцати восьми. Отвечаю, пожалуйста. Ой, говорит она, а тут мужчина. А мне сказали, что свободно только в этом номере. Что же делать? – Не знаю, говорю. Ну, а место свободное действительно есть? Да, отвечаю, сегодня только сосед съехал, и показываю рукой на свободную кровать. А может быть, я тогда ее все-таки займу? Да пожалуйста, пожалуйста. А то ведь больше мест нет, как бы меня вообще тогда не выставили из гостиницы. Вы не будете возражать? Нет, нет, говорю. Извините, объясняет, я только сегодня приехала. Ничего, ничего, отвечаю и отворачиваюсь к стене. Она там зашуршала чем-то, чемодан открыла. Можно я ванну приму? Конечно, отвечаю. Она в ванную комнату зашла. Пустила воду, там, плескаться начала. Потом слышу, приоткрывает дверь и кричит: А вы не потрете мне спинку? – От чего не потереть, отвечаю, если хороший человек, отчего не потереть. Встал, зашел к ней, она лежит вся совершенно голая и из пены груди торчат. Вымыл я ее, а сам сердце просто уже горлом чувствую! Вы, говорю, сложены как Афродита. Правда? – отвечает. – Да я и работаю манекенщицей. И потом говорит: Подайте мне, пожалуйста, полотенце, – и встает передо мной во весь рост. Я ее полотенцем обернул, на руки взял, она меня за шею обхватила, я ногой в дверь, выхожу… А там… там как в театре: дежурная, администраторша, горничная сидят в креслах и все «Ах!», «Ох!». Ну, я действительно представляю эту картину: я весь мокрый, елдарь стоит, девушка голая на руках. И тетки только Ах. Ох. Они, наверное, все-таки в конце концов разобрались, что не туда женщину поселили, и пришли ошибку исправить.
– Ну, а потом? – спрашиваем мы, отрываясь от костра.
– Что потом… Потом ничего, ее в другой номер перевели.
– И ты так ее и отпустил?
– А что я мог сделать?
– Надо было в ванной трахнуть,– сказал раздосадованный Петька.
– Да конечно, но кто знал, не знал же я, что там ждут. Я думал, положу на кровать, сам быстро под душ, чуть-чуть ополоснусь, потому что грязный весь, не мылся несколько дней – работа, только успеваешь до постели добраться.
– Нет, я бы не выдержал, я бы еще в ванной засадил, – заключил Петька, – я в таких случаях не могу ждать.– Не мог он никак остановиться. – В молодости, помню, она начнет еще что-нибудь типа «а поговорить…» Я говорю: потом, потом, все потом будет, а сейчас давай сразу… – Иначе я заболеваю. Меня какой-то колотун пробивает, и я не могу унять его. Дрожь. Тряска какая-то, вообще перестаю быть способен на что-либо.
Даже Шура мимо этого не прошел. И главную историю своей жизни рассказал нам тоже на охоте.
Шура, кроме того, что был вечно хмурым, еще и был недостаточно красив. Это было заметно. Он как-то признался мне у Мишки на стадионе в бане, глядя в предбаннике в зеркало после парной:
– Что за морда? Что за противная морда.
– Да ты что, Шура. Нормальная совершенно морда. У мужика какая еще морда должна быть?..
Но, тем не менее, он постоянно об этом думал, переживал, и вся его жизнь проходила под знаком комплекса неполноценности. И вот однажды на охоте – он еще почему-то задержался и приехал позже всех – он появился с горящими глазами и первым делом рассказал нам о своей победе. Больше он об этом никогда не рассказывал, поскольку вообще был молчун, странно, что вообще о личном заговорил – но тогда его просто распирало.
«Вчера, – начал он, – я поехал со своей крысой на дачу. Сидим пьем. А надо сказать у нас в соседках по даче такая кадра есть! Так она всегда мне нравилась!.. И тут мы, не помню, как и вышло, по поводу какого-то праздника, пост, что ли, или Ильин день – не знаю – объединились дачами. Она с мужем и еще каким-то хмырем, и мы с моей крысой. И празднуем у нас дома, а у них – баня.
И вот как-то эта баба повела себя сразу за столом по отношению ко мне, как будто мы с ней сто лет знакомы. «Шурик» зовет, хохочет, рукой меня касается, шутит. Я тоже что-то болтаю, разговорился с ней.
А день был отличный, тепло, солнечно. Мы выпьем – пойдем с мужиками искупаемся, потом в баню, потом опять искупаемся, и снова за стол. Под вечер я уже притомился, упал где-то на берегу и заснул. Проснулся, смотрю уже солнце село, а я в одних плавках на пляже лежу. А песок еще теплый. Встал, в голове шумит, поплелся в сторону дома. Навстречу мне наши мужики. – Проснулся? – смеются. – Иди попарься. Мы только жар недавно подбавили. Ну, я в баню пришел. А там эта кадра. Тоже только вошла. Стоит в халатике. – А, Шурик, – говорит. И продолжает стоять. Халат на ней чуть запахнут, а под ним ничего нет. Я как-то повернулся, то ли уходить, то ли что, и задел его. И рукой попал сразу туда. – Ой, – говорит она. – Только давай быстрее…
И сразу руками в полок.
– Ну, и я ее эдак прямо в парной сзади… Рачком-с…
Обратно на речку иду, потому что мокрый в бане стал весь сразу. Только вышел, навстречу мне наши мужики. – Ну что, жар еще есть? – Есть, – говорю. А сам думаю, они сейчас войдут, а там жена этого… Но вроде обошлось. На утро с соседями встречаем: опохмелиться, посуду, там, разобрать, она глаза от меня отводит, смущается…
Удачно как все получилось. Ту, которую сам хотел…»
И лицо его становилось сияющим, как светлый празник Октября, как утренняя заря, как лицо, какое было, видимо, у Евы, когда она вкусила райского плода удовольствия…
Так то Шура, которому подобные «вкушения» нужны были с самой юности всего, скажем, раз в неделю, – бывают же у людей такие возможности организма, а мы в тесной своей компании, конечно же, все друг о друге за всю-то жизнь узнали, даже такие деликатные вещи, как эта, – и с его-то неброскими внешними данными, да еще с комплексом неполноценности, когда для такого человека, сделаем даже предположение, охота может являться не помехой, а, наоборот, счастьем, отдушиной, сферой, где он избавляется от комплексов своих, от своих неудач в жизни, местом, где он может реализовать свои страсти, затаенные желания, пусть даже неоформленные, по Фрейду, но существующие агрессивные поползновения, инстинкты. Местом, где единственно может он чувствовать себя состоявшимся человеком, где он как рыба в воде, где он царь и Бог, где он меткий стрелок, вызывающий зависть напарников, уважение и преклонение, тонкий знаток звериных и птичьих повадок, опытный следопыт и удачливый добытчик.
Но, говоря о Петруччио, об этой эротической горе мышц, о скульптурном торсе, любимце всех околоточных телок, обладателе невероятного количества жен и детей, иногда даже уверенного в своей неотразимости, поставившего своей целью странствия по жизни а ля Казанова, знающему во всех деталях извечную, имеющую женский облик, сладкую истину, неуемному в любовном отношении, которому нужно «снимать телку» обязательно каждый день, а когда ему какая-то не сразу дает, у него начинают нестерпимо болеть яички. И наряду с этим еще и пребывающем в вечных мечтах об идеале, с тайной грустью по чужому, с завистью к тому, чего у него нет. К той, что на картинке, той, что где-то там, в Москве, на экране центрального ТВ. И тот, когда он обрел наконец примерно такую и как-то при встрече с деланным равнодушием заметил мне, показывая на случайно подвернувшуюся секс-диву на рекламном плакате, что у него теперь примерно такая, и потом поехал со мной на охоту, где я узнал о просто шекспировских страстях в их взаимоотношениях, о ее объяснениях с его женой, скандалах у него дома, о их обоюдных, его и ее, пощечинах друг другу, золотых сережках, подаренных им, которые она сорвала с ушей и куда-то забросила и которые он потом ползал и искал среди кустов акации, о ее неуемной сексуальности, склочности, привлекательности и агрессивности, и тот, говоря мне о ней на охоте после обеда с бутылкой водки и с отсутствующим выражением глаз: «Вчера у нее была менстра, и она дома сидела, а сегодня она уже снимается…» И рассказывал, как она перед этим должна спускать чулки, как она это делает… Исходил ревностью, мучился, и снова – охоту не прекращал и ехать меня назад не торопил.
3
Охота это вообще удивительная и таинственная вещь. Почему она так влечет, объяснить сложно. Однозначно ее привлекательность не опишешь. Есть в охоте своего рода успокоение, отход от суеты, простота, воплощение вечной человеческой тяги к непосредственности. Когда из мира интеллекта, рефлексии, самоконтроля и самоанализа, социальной борьбы, произведения впечатления на людей, сознания, соблюдения множества правил и догм попадаешь в мир, где ты ходишь по биваку в одних кальсонах, и тебе абсолютно все равно как ты выглядишь со стороны, – при отсутствии женщин тебе не перед кем гнать картину, – когда умываешься простой водой из озера или лужи, ходишь босиком, чувствуя землю непосредственно кожей ног, весь день занят лишь естественными физиологическими потребностями организма, то добыть утку для еды, то сварить из нее суп, ощипать пух, опалить тушку, набить себе живот, или, наоборот, найти место для туалета, а в голой степи это всегда на виду, как ты с лопатой не уходи далеко по песку, и это даже умиляет тебя, все эти физиологические позывы, сатирно гиперболизируясь и забавляя тебя, выходят на первый план, и действо по опорожнению кишечника становится для тебя одним из важных событий в жизни. Когда реагируешь только на коренные, основополагающие явления, на которых все стоит, как то: холод, голод, жажда, ну, и… Господь-Бог. То есть то, что находится тебя кругом. А кругом – пустыня, одиночество, пространство и… – время. Звезды, бескрайняя гладь воды, даль, камыши… Я замечал, что для сибиряка, в отличие от европейского русского человека, всегда, как бы там ни было, пребывающего в окружении церковной обрядности, – в европейской части и церквей-то на душу населения в несколько сотен раз больше, чем в Сибири, – для сибиряка, потомка охотников, первопроходцев и переселенцев в эту дикую, изобиловавшую дичью страну, любителя Робинзона Крузо и книг про края непуганых зверей и птиц, местом возникновения божественного чувства, по большей части, является не церковь и литургия, а дикая природа. Церковь, путешествуя по Сибири, подчас не скоро и увидишь, а вот дикая нетронутая природа там еще есть. И вызывает святое Божеское чувство здесь именно она, она здесь и эталон, и вечность, и эстетика, она здесь и есть Бог. И ближе к ней, это и есть ближе к Божеству.
Так вот уже ради этого научиться жить простым и малым, хотя бы поиграть в такую жизнь – вечная и часто даже неосознаваемая страсть людей этого региона. Жить на голом, без единого деревца берегу степного озера, в безлюдье, в отдалении от деревень, в камышах, в хорошо укрепленной и натянутой на случай шквала брезентовой десятиместной палатке, похожей на маленький домик, в которой у тебя установлена еще маленькая палаточка, как балдахин над твоим спальным местом на случай затяжных дождей, обогреваться и готовить себе еду за неимением дров на огне газовой печи или паяльной лампы, ходить по стану всю осень, сколько ты там живешь, в ватных штанах и валенках с калошами, и в солнечную погоду, и в холод, и в дождь, потому что так лучше, и просторно и тепло, и ноги дышат; выплывать иногда, переобувшись в резиновые сапоги, на озеро, выбрать ли из сети рыбу, постоять ли зорьку в скрадке; солить рыбу прямо в песке в выкопанной яме, в которую запихиваешь картофельный мешок и в него вперемешку с солью укладываешь рыбу, недалеко от лагеря, закладывая яму дерном от зверей и случайно наезжающих егерей, щипать уток и солить их в бочонке… и жить так осень! В отдалении от цивилизации, от всего… и смотреть вдаль на гладь воды.
Или жить в кедровом лесу на шишковании в открытие сезона, в палаточке у какой-нибудь лужицы или ручья, среди огромной высоты деревьев, как в колодце, прибив к одному дереву ручную мельницу для шелушения шишек, а к другому рукомойник, обжив клочок леса в сотню квадратных метров как свой дом, яма для мусора в отдалении, кострище около палатки, рядом поперечная палка прикрепленная меж стволов кедров для сушки носков и белья, котлы и посуда всегда стоящие, и даже когда тебя нет на стане, беспризорно тут же на мху, в противоположном конце у теб , там, где ты крушишь кедровые шишки, куча шелухи. Собираешь шишки по земле, приносишь на стан в мешках, перемалываешь на мельнице и на сите отсееваешь чистый орех и прячешь мешки с орехом подальше в колоднике, маскируя мхом, так что ни один такой же шишкарь, сосед твой по лесу, никогда не обнаружит. Каждый день с утра, уходя из лагеря на шишкование, ступаешь среди могучих кедровых деревьев по мягкому все покрывающему вплоть до любых бугорков и упавших деревьев зеленому влажному мху, ковру из мха, вернее, по зеленым тропочкам набитых людьми на нем, в район, разрешенный к шишкованию егерями, разбившими свой лагерь на окраине леса, на выходе. Где ты по окончанию шишкования еще и обязан сдать половину своего сбора за символическую цену. Забираться с шестом за поясом и с помощью ремня или верхолазных монтерских «когтей» на вековые кедры, чтобы сбивать шестом шишки, старясь залезть на самый высокий из группы, чтобы можно было дотянуться и обстучать ветви ближних деревьев, и смотреть с верхушки кедра, как золотом, настоящей золотой спелостью, отливают на заходящем солнце кедровые шишки на вершинах кедров других, превращающихся вдали в зеленое волнообразное море вершин, и с чувством жадности дивиться этому золотому богатству, волнообразно, согласно волнам зеленого моря уходящему в бескрайнюю даль.