Поэтому, чтобы написать о Петьке, о его детстве, мне надо только напрячься и вспомнить, что было со мной самим… Как, скажем, я ходил в парикмахерскую, что я чувствовал, когда ко мне прикасалась женские руки, а к коже головы расческа, а более того, когда мастер-девушка, как бы невзначай, а на самом деле намеренно, наваливалась на мое плечо животом. Что владело мной. Какие мысли меня обуревали. Как я ощущал свое тело. Чтобы писать о Петьке, о его деревенской молодости, для этого мне всего-то надо, скажем, вспомнить себя в старших классах, в подростковом возрасте и ранней юности, и не в качестве пожирателя книг или искателя смысла жизни, не среди орнитологических, или лингвистических, или кибернетических, или каких-то там еще увлечений, параллельно со всем остальным всегда существовавшими в моей жизни, не прыщавым юнцом, в одиночестве смотрящим на звезды, не отнесенным в культурную среду, где почитаются романы «Сердца трех» и произведения Блока и Александра Грина, не искренним любителем всех этих Незнакомок, Ассоль, Бегущих по волнам и «они жили счастливо и умерли в один день…», а вспомнить себя, допустим, на первой своей вечеринке с девушками, вполне культурной вечеринке, куда я впервые попал, был приглашен кем-то из ребят из параллельного, с каким-то очередным интеллектуальным уклоном класса, и где со мной, в этой томной атмосфере в обществе воспитанных возвышенных девочек, чуть ли не помимо меня самого, что-то ужасное происходило. То ли это случилось от маленькой толики вина, которую я там выпил, то ли от приглушенности света и интимной обстановки, то ли от абсолютной еще неконтактности с лицами противоположного пола, а я, действительно, сам еще не касался ни разу в жизни даже девичьей руки, а тут надо было держать их за талии и застенчиво и неловко танцевать. Так вот, там я с ужасом и стыдом сразу утыкался им в танце, чуть ли не с первых же шагов в живот всей своей подростковой мощью. И ничего не мог с собой поделать. Чем больше в панике я думал об этом, тем больше я в этом состоянии деревенел. Наконец неимоверными пассами я перемещал туловище чуть в сторону от партнерши, чтобы это торчащее проходило чуть сбоку, прижимаясь уже к ее бедру, и это положение давало мне хотя бы возможность танцевать, не отставляя зад. Не знаю, что думали при этом мои партнерши, от стыда я даже намертво забыл девушек, с какими мне пришлось танцевать, хотя всех их я должен был помнить по параллельному классу, а так же и сколько их было, – но надо отдать им должное: они терпеливо и воспитанно сносили мое неловкое топтание и меня до конца танца, и не отпрыгивали сразу, как от заразы, правда, потом исчезали из комнаты, чтобы больше уже не появляться. О, им было, видимо, что про меня рассказать в кухне. Запал я, наконец, на маленькой с черненькими усиками евреечке Миле, учившейся, кстати, в одном со мной классе и тоже бывшей тут, отличнице, тихой, доброй, славной, безропотной и даже милой, но абсолютно асексуальной, которую из-за этого, видимо, никто из парней танцевать не приглашал и даже вообще в классе никогда и не видел, которая к этому моему стоянию отнеслась совершенно невозмутимо, может быть, тоже из-за отсутствия опыта общения с противоположным полом, посчитав, что это так и надо, может быть, вообще не заметила и не поняла, а может, от своей мягкости, но, как бы там ни было, она во время танцев и в этот момент со мной пыталась даже о чем-то говорить… Так что на ней я и закончил свои ученические экзерсисы, успокоился, и, кажется, даже проводил ее потом с вечеринки домой, вполне безгрешно, само собой разумеется.Вспомнить себя можно в более поздней юности, как первый раз прокатил на раме велосипеда соседскую девушку, порвав ей о руль дорогие колготки, задохнувшись от одного присутствия под руками этого упругого выпуклого, такого непохожего на мое, завидного в своей наполненности женского тела, вспомнить все это и сделать поправку, что в отличие от меня, боровшегося с этим всю жизнь, в какую бы бездну или, напротив, высоту это меня не увлекало, старавшегося по разным причинам от этого освободиться: голоданиями, воздержаниями, усилиями воли. Для сублимации, для экономии времени, для чувства свободы, для возможности заниматься другими делами, из страха, из стеснительности, от комплексов, от сомнений и т.д., результатом чего являлась, подчас, офонарелость в восприятии, скажем, когда смотришь с улицы поздно вечером на гаснущие одно за другим окна домов, то представляешь не что иное, а лишь как за каждым окном сейчас перед сном происходит соитие пар, всюду, в каждой квартире, с помощью одних и тех же ласк, одних и тех же движений, вселенское соитие, которого ты лишен… Так вот, в отличие от меня, Петька всю жизнь именно этим жил, этим дышал, культивировал это, шел всегда к этому напролом и наделял это единственным смыслом жизни. Вот, если сделать такую поправку, я могу прекрасно представить и описать, как Петруччо в детстве в своей деревне с ее рыбной ловлей, с ее летними рассветами и удочками у воды, с ее ночевками прямо у расставленных донок на песке, с ребяческими купаниями голышом в реке, с подглядываниями за купающимися девочками, в отличие от моих музыкальных школ и курсов иностранных языков жил.Как вставал он утром на рассвете и бежал босиком через туманный луг к реке, как мочил росой штанины, разматывал леску и в ожидании смутного счастья закидывал удочку в омуток за осокой и ждал, как открытия тайны, когда дрогнет на клубящейся дымкой глади воды поплавок – и вдруг ошалело обмирал перед видом вышедшей к воде и приготавливающейся купаться голой женской фигуры на противоположном берегу, и с бешено колотящимся сердцем и часто судорожно дыша, смотрел, как женщина, считающая себя незамеченной, подняв руки, спокойно завязывает волосы на затылке, подняв всед за движением рук и свои полные груди и втянув в себя упругий перехваченный узкой талией живот, и жадно запоминал и врубал в сознание как Божеское откровение и круглый овал ее бедер, и всю стройность тела, и черный треугольник волос меж ног, готовый плакать пред видом этой божественной сладости, этой белой на фоне зелени листвы вожделенности, унося ее фигуру на всю взрослую жизнь. До стона, до умопомрачения, до слез…А потом деревня с ее простотой отношений, с сеновалами, танцплощадкой, завалинками, как я это понимаю, клубами, танцами, гуляньями под луной…Наши пути отношения к женщине и женскому телу были одинаковы страстны, одинаково доходящие до беспамятности, одинаково не передаваемые на словах. Это совсем не плейбойство, не камасутра, не модная в теперешнее время тантра. Какая там тантра, хорошо забытое учение древних, научные трактаты на тему того, как получше извлечь удовольствия или пользы из сексуальной жизни, как до «улета» себя довести, путеводитель, практическое руководство. Мы же не могли это вербализировать, не смели даже назвать то, что получалось вблизи. Какая там тантра! Когда они называют это траханьем. В то время как это Божественно! А они рассуждают об инструментарии, о перекачке энергии, о том, как достичь экстаза или, напротив притормозить. Ну, конечно, если им для этого нужны обстоятельства и условия, механизмы возбуждения, приемы. Мы же с Петькой готовы к этому были всегда. Экстаза, отрыва, «улета» мы достигали неизменно и постоянно. Это просто включалось и захватывало нас вне всяких условий и обстоятельств и владело нами.Да и надо сказать, в большинстве, наши ребята никогда не говорили о том, как это происходит, при всей их циничности, это не упоминалось, это не имело названия, говорить об этом считалось неуместным, говорить можно было только о том, что до и после того, но не в это время. Можно было в спину уходящему Мишке сказать: «Ну, ты что, спать пошел на веранду?» – и все прекрасно знали, что это идет речь о Веранде, его жене Вере, такое прозвище было к тому времени у нее, так все мужики наши острили на их счет. И Мишка не обижался, это нисколько не унижало его любви к жене. Он даже подыгрывал этой шутке: «Да, на веранду». А он, кстати, единственный из нас, кто о своей любви к жене всегда говорил, который сказать об этом не стеснялся, не опасался риска показать себя под каблуком, который, видимо, действительно жену любил, в отличие от всех нас, называющих жен «старухами», «стервами», «крысами», «бабами», – моя баба, и т.д. … – он единственный к жене относился с пиететом. Но вот юмор подобный принимал, продолжая острить и сам в том же духе деревенской идиллии: «Молочка попил – и в лес. Потом слес, молочка попил и опять влез…» Еще у него было единственное стихотворение, какое он помнил и декламировал всю жизнь, не из Жемчужникова ли: «жил я в провинции в страшной глуши и имел для души – курсистку с телом белее мела, а для тела – дантистку, с удивительно чистой душой…» И это было пределом его поэтических познаний. Но и тот тоже никогда не помышлял о тантре, не затрагивал Божественного.Со временем у многих из них, особенно у спортсменов, отношения к женщинам претерпели некоторые изменения, они стали относиться к ним, как к приключению, как к цели, победе, как к спортивному достижению, но и тогда они не затрагивали базовых вещей – я же, боготворя, не говорил вообще ничего, и в своей незначительности опыта (по сравнению, скажем, с сотнями Петькиных женщин) и в связи со все большей обожествляемостью предмета всегда к каждой своей любовной истории относился художественно, всегда опоэтизировывал, всегда как бы оправдывал свое, выражаясь Петькиными словечками, право на станок, что значило в его терминологии кровать, диван, или любое другое ложе. А так же, как метонимия, или, может быть, даже точнее, синекдоха, тут надо еще подумать, «станок» мог обозначать и женщину, вид женщины сзади, особенно когда на самом деле это был хороший станок.И если Петька, например, рассказывал о их со «старым» Килем похождении к Килевским подружкам, когда «старик» решил тряхнуть стариной, то он рассказывал совершенно попросту: как они расположились в одной комнате с Килем, Килю с его подружкой досталась кровать, а Петьке со второй подружкой матрац на полу, на котором они нашли прекрасной положение, Петька потом все восхищался, что она, когда становилась на колени и прогибалась, то получалось это у нее так глубоко, что животом она даже ложилась на матрац, и Петька дергался и непроизвольно судорожно стучал коленкой об пол, и так сильно, что Киль заметил не без хохота, что Петька напоминает ему мартовского зайца. Петька же хмуро бормотал и, когда рассказывал обо всем за пивом нам, то, по привычке завидовать чужому, как ни восхищала его поза его партнерши, как ни испытывал он стойкое отвращение к анальному сексу, он все же завидывал Килю: «Чувствую по их возне, что он в заключение залез ей в …пу, она ему – нет, нет… Потом быстро: – Я сбегаю… Ну, надо понимать, сбегает с него. Но он, ясное дело, не дает. Она опять: – Я сбегаю. Потом опять: – Я сбегаю. Я сбегаю… Потом: – Я тебя люблю!.. А моя, – с грустью и какой-то детской наивной обидой добавлял он, – гибкая-то гибкой была, но в рот не взяла…» Так вот, если он все это расскажет попросту, по-народному, то у меня такое сказать даже язык не повернется, не говоря уже о том, чтобы в такой ситуации быть. В этом и заключалось главнейшее отличие.Хотя, честно сказать, чтобы в чистоплюйство не играть и не представлять, что такого у меня совсем уж не было, надо признаться, что, пусть я об этом не рассказывал, но примерно подобное у меня все же было. Была одна комната, мало того, одна на четверых постель, да так, что мой школьный приятель и напарник по юношескому «приключению» после того, как мы возвращались с ним от девушек, вынужден был сказать: «Ну, ты даешь старик, когда-нибудь будешь описывать, как ты в одной кровати вчетвером и твой член проходил на три сантиметра от моей задницы…» И пусть я извинюсь перед ним – в большей степени за то, что его девушка его продинамила, а мы с моей, когда уже отдыхали, обнаружили в темноте на внутренней стороне ее бедра чью-то руку, и она еще спросила, а где твои руки, а тогда это чья? которую я злорадно ущипнул… – но в основном за то, что я не выдержал: мы не думали ни о чем подобном, когда ложились спать. Пусть извинюсь, пусть никому не сообщу, не похвастаюсь, да и постараюсь даже вытеснить из сознания, забыть. Но в жизни все равно буду это иметь, правда, опоэтизированным, на этот раз опоэтизирую Зинину промежность, такую сказочно нежную, оправдав, кстати, этим себя перед самим собой, раскрывающуюся как двустворчатая раковина, вслед за тем как раскрываются ее огромные бедра коленями врозь – перед чем просто нельзя устоять. И невозможно опять не вернуться к ней еще и еще, и я с головой, как в омут, на много месяцев тогда нырнул в это умопомрачение в ее кровати, найдя в ней, кстати, своего напарника однажды еще раз.Я вообще много раз замечал, как то же действо спаривания посторонних людей, в людях, любящих рассуждающих о смысле бытия, вызывает чувство некоторого омерзения, печали и скуки. Как сцепившиеся стрекозы, как бык с коровой, как выполняющие орудийно заказ природы животные, на предмет размножения, на предмет продолжения рода, невольники своих половых гормонов и законов живой природы. В то время как ты человек сознания и свободы… И в то же время это же действо, в котором участвуешь лично ты сам, кажется все же не элементарными телодвижениями, не рабской покорностью своей животной основе, а, через нагруженность эмоцией, своей собственной эмоцией, кажется чем-то другим, приобретает иное значение, доходящее иной раз до уровня прозрения. Это нельзя понять снаружи. Понимается только изнутри, из самого себя. Попробуйте, например, представить в этой ситуации своих родителей, папу и маму, как они это делают… да лучше не представлять… – и в то же время те же самые движения у вас – иной смысл…А Петька опять рассказывал, в этот раз о своих приключениях на сборах в Ялте…