И в исступлении, чтобы уж окончательно довершить картину, я добавлял совсем уже интимную вещь:
– И от нее совершенно не пахнет потом! Вот, признаюсь честно: совсем! Ни в коей мере, клянусь, никогда и нигде, ведь, казалось бы, тоже спортсменка, фигуры эти свои на коньках сама же ведь каждый день еще и выписывает, двигается, разгоряченная, но я специально, не совру, как пес, даже вынюхивал, проверял – нет пота, без всяких дезодорантов, нет абсолютно.
– Да-а, – вздыхал, соглашаясь, Петка, в задумчивости и печали, – порода…
– Да… А обратишь глаза на себя – и сам себе противен.
– Это точно…
И за этими нашими вздохами чувствовалась наша общая зависть. Моя – к ее женской завидной и недоступной для меня натуре. А его – к тому, что у него, в его мире мокрощелок, грудастых и околоточных телок, среди визжащих истеричных жен и скандальных неуправляемых баб, никогда и не было таковой.
Отъезда нашего Петруччо не дождался. Уехал домой на поезде.
– Поеду домой, – сказал он мне после нашей совместной поездки с ночевкой в выходные на его «Ниве» за город на речку Яхрому, где мы с Нинкой и Ксенькой ночевали в палатке, а Петька один в машине. И после того как мы с Нинкой ночью после любви с рядом заснувшей уже Ксенькой ходили к воде, а по речонке шел туман, вода парила, и какие-то девушки из компании студентов, неподалеку от нас устроившейся, ходили в купальниках и резиновых сапогах на босу ногу под луной по середине речушки и ловили руками пескарей, опуская их себе в полные воды сапоги за голенища. Туман был густой и белый от полнолунья, звуки в тумане приглушенные, как в вате, и каким манером девушки ловили рыб, я не мог понять, попробовал ловить сам, просил даже научить, но у меня не получилось, и кончилось тем, что я упустил самого большого пескаря, которого они мне дали подержать, удовлетворяя мое любопытсво. На что они не особенно обратили внимания и, погрузив руки в воду, продолжили свою ловлю.
И главное, после того, как я все это рассказал проснувшемуся Петьке утром. От чего у него капитально испортилось настроение, и он даже упрекнул меня за то, что я его не разбудил. Ведь были девушки и рыбалка.
– Да ведь еще неделька, – сказал я Петьке, осознав свою промашку, – и поедем все вместе.
– Нет, поеду. Бабы нет, онанизмом я заниматься уже не могу. Надо возвращаться.
– Ну, Петька, – ответил я смущенно, еще больше начиная ощущать себя виноватым, – у меня, честное слово, здесь нет никаких знакомых, – как будто он меня продолжал корить. – У меня тут только Нинкины знакомые, ну еще литературные редакторши всякие, но там у меня только официальные отношения. Я никого не знаю.
– Да ладно, я разве тебе что говорю.
– Я даже не знаю, где тут происходят эти ваши съемы, Петька… А по злачным местам я не ходок, ты знаешь, и даже посоветовать ничего не могу…
– Да я тебя ни в чем не виню.
Самостоятельно же искать приключения в Москве Петька не осмелился. Стеснялся все-таки. Да и деньги у него уже были на исходе.
Так что он уехал. Мы даже навязали ему Ксеньку, чтобы он сопроводил ее до станции Нинкиных родителей. Отчаянные люди. Но он и это выполнил отлично и через два дня по прибытию поезда передал ее им в руки…
Так что поехали в Азию мы с Нинкой только вдвоем. Путешествие оказалось прекрасным. Особенно мне запомнился запах разнотравья в пустыне в сезон, когда она вся цветет. Это были в начале июня, между Актюбинском и Аральским морем, в голодной безлюдной местности, где заросшая пойма высыхающей реки Иргиз, зыбучие пески, ужаснейшая разбитая асфальтированная дорога на протяжении более полутысячи километров, по которой очень мало и редко ездят машины, а если и едут, то со скоростью двадцать километров в час, потому что через каждые сто метров ровного асфальта автомобиль поджидает очередной разбитый участок, и такой, что перед ним приходится тормозить и переключаться на первую передачу. Но зато на закате дня вся буйная растительность, произрастающая на каких-то кочках, в изобилии торчащих из песка, явно превращающихся в совершенную пустыню уже к середине лета, издает на всем своем протяжении, сколько хватает обоняния и глаз, такой сладкий, многоликий, завораживающий, томительный запах, какой я не встречал никогда в жизни до того дня и после. Это было нечто неповторимое и невоспроизводимое, но врезавшееся навсегда в память, в тот отрезок существования, который можно назвать моей жизнью, в мой опыт, и хранящееся во мне как драгоценность, как яркая точка, которую я иногда могу с радостью вспомнить, смутно заскучав по этому томительному запаху вновь, как о чем-то навсегда минувшем и потерянном. Но все же намеком хранящемся в памяти вечно.
И половой акт с женщиной в этой открытой степи на капоте машины на фоне волнующего, такого влекущего запаха разнотравья и остатков тихого без единого дуновения ветерка беззвучно догорающего где-то вдали красным цветом заката, когда все уже наполовину погружено в сумерки и темную синь, сладостный в своей диссонансной неуместности, но в глубине души при всей томительной сладости кажущийся все же предательством по отношению к этой нечеловеческой, сверхчувственной, повергающей в трепет и раболепие, божественной красоте вокруг. Я это упоминаю потому, что первый раз брал женщину в свои путешествия, и мог сопоставить два эти ощущения и две красоты…
В Н. я продал машину и разделил с Петруччио дивиденды.
– Только десять процентов, – вдруг сказал Петька в сберкассе, где я обналичивал аккредитив после проведенной сделки и когда мы, довольные тем, что вся операция завершена, сели в уголке за столик. – Тебе только десять процентов.
И я первый раз увидел то жесткое выражение глаз, какое я встречал потом, много позже, с началом эпохи коммерционализации, в людях неоднократно, когда в них включался какой-то деловой момент. Я убедился, что даже в друзьях, в близких, в родственниках мог просквозить во взгляде этот странный мутный отблеск, когда человек становился как бы чужой, на какое-то мгновение – заключения ли сделки, дележа прибыли, оговаривания условий и своего процента – к тебе враждебно настроенным и посторонним. Как будто они переступали в это время в себе какую-то черту, проходили сквозь какую-то преграду, попадали за перегородку и существовали несколько мгновений в другом качестве и пространстве, где нет личностных отношений, где нет ваших прежних отношений, прежней общности, совместной жизни и общих дел, событий, воспоминаний, – чистая доска, полная стирильность, tabula rasa, свободное поле для деловых отношений, а потом, после заключения сделки, уговора по процентам – они возвращались в свою личность обратно. Это тоже было интересно наблюдать, как человек снова становился твоим другом.
У Петьки стали стеклянными глаза. В них не было неловкости, какая в таких случаях у людей, казалось бы, должна быть, потому что неловкость в данный момент они уже не испытывают, они ее преступили, с ней уже разделались, внутренне совершив привычное усилие над собой, и пребывают уже в каком-то состоянии отчаяния, лучше сказать, отчаянности – преодолел себя и бросился в бездну… Отчаяние – это тоже подходящее слово для объяснения подобного состояния, ведь должны же они все-таки что-то испытывать, когда только что сами разрушили столько лет строившийся ваш общий с ними мир. Я в таких случаях просто теряюсь, я как раз сам и испытываю неловкость и, отведя от таких глаз взгляд, мечтаю поскорее положить этому напряжению и безобразному «недоразумению» конец. Соглашаюсь на все, лишь бы поскорее вернуться к нашей, так сказать, оскорбляемой подобными разговорами простоте дружеских отношений. (Что, конечно, если разобраться, тоже полный бред).
– Петька, – сказал я, не глядя на него и чувствуя, что краснею. – Почему ты мне так говоришь?
– Тебе только десять процентов, – затверженно повторил он.
– Я тебе что, – сказал я, все так же не поднимая глаз от стола, – базарная баба? Мы на рынке или ты поймал меня в темном переулке и душишь с булыжником в руке? И почему именно десять процентов?
– Потому что я так захотел.
– Мы с Мишкой на пару продали уже, считай, пяток машин, и у нас ни разу никаких напряжений не возникало. И делили мы прибыль совершенно мирно.
Упоминание Мишкиного имени на него как-то подействовало. По крайней мере, у него появилась осмысленность в глазах, и сказанным он заинтересовался.
– А как вы с Мишкой делились? – спросил он.
– Деньги были Мишкины, вернее, его двоюродного брата, находил или пригонял машину – я, а прибыль мы делили поровну. И после этого мы еще вместе, довольные друг другом, праздновали удачу.
Наши с Мишкой решения деловых проблем на Петьку произвели впечатление. Мишка, как я уже говорил, всегда слыл у нас за самого понимающего в дружбе, самого порядочного, подкупал всех нас своей бескорыстностью, отзывчивостью и своим толкованием дружбы, с этими его инициативами помощи, свершениями добрых поступков, догмами. За которым, как ни осмеивали мы его, как ни иронизировали над его правилами, как ни ворчали на очередную необходимость ехать к кому-то в порядке дружеской взаимопомощи чинить крышу на даче, тянулись мы все. Что же до одинокого волка Петьки, начавшего раньше всех нас рыскать в коммерческом пустынном море деловой жизни и сделавшего только что приведенную манеру ведения деловых споров между друзьями уже дежурным мероприятием, можно сказать, профессиональным навыком, отставшего во многом от нормальных простых человеческих, как мы их понимали, чувств, я думаю, Мишка был вообще эталон, с которого он списывал образ внешней жизни, по которому он вообще вопринимал весь окружающий мир.
Выражению Петькиного лица вернулись знакомые черты.
– Ладно,– сказал он и улыбнулся опять своей детской простодушной улыбкой. – Давай как с Мишкой. Раз это так у вас отработано.
И мы облегченно расхохотались. В общем, убиваться нам было особенно не из-за чего. В связи с плохой конъюнктурой на рынке прибыль от продажи машины получилась небольшая, и что десять, что девяносто, что пятьдесят процентов особой разницы не составляли, не из-за чего было друг друга душить.
И в наши отношения снова вернулась любовь.
А потом мы поехали с ним вдвоем на охоту.
Я сознательно употребил для тех наших отношений слово любовь. Это был период особенного нашего сближения. Наш растянувшийся на несколько лет роман мужской дружбы. И пусть мы встречались очень редко, я жил, в основном, в Москве. Слонялся по своим путешествиям. Но всегда по приезду в Новосибирск, раз или два в год я с удовольствием встречался с ним и испытывал к нему всегда нежность. Бывали на рыбалке, я хвастался своими книжками, он их снисходительно и в то же время смущенно принимал. Когда у меня появился подержанный “УАЗ», я хвастался тем, как он у меня оборудован для путешествий: все в нем есть, второй дом. Даже водки, которую я не пью, но которую всегда на крайний случай, дорога дальная, возил в Еразе по несколько бутылок, с ним в своем Еразе напился-таки, от радости при встрече и чтобы сделать ему приятное, до безобразия и до головной боли весь следующий день. Вспоминали Нинку. С которой я уже не жил, но которую Петька запрещал мне ругать. Все-таки она тебя вытащила в Москву… И само собой разумеется, ездили с ним на охоту.
Итак, мы поехали с ним вдвоем на охоту, и там после недельной жизни на берегу в тихую октябрьскую погоду, охотничьих зорек, холодных ночевок, дневной жары под палящим степным солнцем, после того как мы возвращались на стан, ясных дней, которые Петруччо коротал сидя в раскладном брезентовом стуле лицом к спокойной глади озера с на четверть налитым граненым стаканом водки. Или кавказского вина, – я уже не помню в точности, что именно он пил именно в ту осень, в тот год, какую разновидность и долю алкоголя себе позволял и считал даже полезой, чтобы соблюсти меру между радостью в жизни, не мыслимую им без крепких напитков, и здоровьем, угрозу которому он определял по начинающему болеть сердцу при перегрузках, испытываемых после принятия дозы в перемещениях его большого тела по болотистой местности. “Пора завязывать пить”, – с грустью в голосе говорил тогда он и с сожалением поглядывал на свой запас вина, которого у него было заготовлено по причине его основательности несколько ящиков. Готовили обед. Ели, пили чай. Потом Петруччо чуть в стороне от костра производил какие-то манипуляции со своим половым членом. У него тогда были какие-то кондиломы на головке, конечно же, наверняка вследствие распутного образа жизни, и он то ли рассматривал их, то ли смазывал их чем-то, то ли полоскал, по крайней мере, долго и любовно как-то ими там занимался. Кстати, опять ради правдивости скажу, что у меня тоже были эти проклятые кондиломы, несколько позже, тоже, наверняка, воздаяние за грехи, но я из-за своей застенчивости их стеснялся, стыдился, боялся о них даже рассказывать, боялся что их обнаружит партнерша или кто-то еще и всяческими способами с этими бородавками боролся, вплоть до того, что выжигал их не по одному разу токами высокой частоты в косметическом кабинете, а это ведь не на пальце бородавку паяльником сжечь. Другими словами, не испытывал пиетета перед собственным телом, поскольку, сомневался, есть ли у меня, к чему пиетет испытвать. Петька же, если сравнивать нас, в отличие от меня, относился ко всему, связанному с его телом, с любовью, вплоть до безобразного грибка на пальцах ног и кондилом на головке члена, и расправлялся с такой же присущей ему, как и мне, застенчивостью другим образом: он любил напротив, чтобы все знали про его грибок и приняли в нем участие, а партнерша тоже отнеслась бы с любовью к его половому члену, и не получал морального удовлетворения и страдал как ребенок в своем детском эгоизме, если он эту гадость – хотя я и готов согласиться, что с женской точки зрения эта “гадость” могла выглядеть и привлекательно, хотя бы уже в силу своих размеров – с бородавками, а то и со стафилококками, пусть ненадолго, но ей в рот не всунет. Потом дремали под солнцем, наверстывая из-за холода недобранные ночью часы, а вечером выплывали на вечернюю зорю.
Так вот, там, в один из вечеров, по возвращении на стан с охоты уже в темноте, после того как я еще и напоследок постоял, как обычно, на берегу у воды, глядя в сторону исчезнувшего заката на звездное безлунное небо, в тиши и мраке, в безлюдье и холодности, в особо осознаваемой, как всегда в такие моменты, непосредственной близости с вечностью, в ощущении заброшенности в пространстве и времени, в полнейшем ОДИНОЧЕСТВЕ этого мира и лишь с огоньком Петькиного костра далеко позади, я оторвался от звезд, зачерпнул в котелок воды и пошел на стан с приготовленным вопросом: