Разговором завладел Василий Львович. Он бранил Петербург, где царили «славяне» во главе с Шишковым, и восхвалял Москву, родину истинного вкуса.
— Вот Жуковский, — говорил он. — Он тоже наш, московский. Москва не оскудевает талантами! А что в Петербурге? Один Державин, да и тот стареет.
И в конце концов стал читать свои стихи.
Дмитриев, развеселившись, стал подтрунивать над Василием Львовичем. Он спрашивал, не боится ли он совместничества племянника, который, пожалуй, со временем перебьет славу у дядюшки.
Александр, недовольный этим разговором, хотел ускользнуть из гостиной, но Дмитриев остановил его, когда он проходил мимо.
— Что ты об этом думаешь, а? — спросил он его. — И, указывая на него своему соседу, черному носатому господину с густыми бровями, прибавил: — Поглядите, князь, настоящий арапчик!
Александр покраснел, вздернул голову и, посмотрев на рябое лицо Дмитриева, вдруг выпалил, сам не зная как:
— Так что ж? Зато не рябчик!
Дмитриев на миг остолбенел, но тотчас сделал вид, что ничего не случилось, и тут же, оборотившись к Василию Львовичу, продолжал свои шутки. Он уверял его, что он отстал от моды, что в Париже снова носят прямую прическу à la Titus[30] и что это даже не в пример удобнее для тех, у кого проглядывает плешь на макушке.
И все тоже сделали вид, что не заметили странной выходки Александра. Только Оленька усмехнулась и покачала головой.
Но на другой день Александру все же досталось от Надежды Осиповны.
— Когда с тобой говорят старшие, — сказала она, — ты не смеешь отвечать вздор. Шутки в твои лета неприличны. И что это за рябчик? Какой рябчик?
Александр не расставался с зеленой книжкой «Вестника Европы», где была напечатана «Людмила», пока наконец не заучил ее всю наизусть. Вставая с постели, одеваясь, сидя за уроками, он твердил, мотая головой:
Или же напевал про себя:
— Что ты там бормочешь? — спросила его раз за обедом Надежда Осиповна. — Кушай и не болтай ногами.
Только конец баллады ему не нравился. Когда он в первый раз читал ее, то все ждал, что все эти страхи окажутся сном и что Людмила в конце концов проснется.
— Она должна была проснуться! — сердито говорил он Оленьке.
— Да, пожалуй, — согласилась Оленька. — Так было бы лучше. Но ведь это перевод с немецкого, — прибавила она, подумав.
В кабинете Сергея Львовича происходило чтение. Карамзин читал новую главу из своей «Истории».
На этом чтении присутствовал и Жуковский. Александр искоса взглядывал на него с любопытством.
Жуковский сидел в ленивой позе, утонув в подушках дивана. На нем был синий мешковатый сюртук с бархатными обшлагами, которые он поглаживал холеной смуглой рукой. Он поправлял подушки, усаживаясь поудобнее, и тогда движения его напоминали мягкие движения избалованного ребенка. В черных влажных глазах под круглыми густыми бровями светилось какое-то затаенное детское веселье. Ничто не выдавало в нем сочинителя страшных баллад.
Но скоро Александр забыл и Жуковского, и все на свете. Он видел перед собой только озаренное с обеих сторон свечами худое лицо Карамзина и его бледный лоб с нависшими космами полуседых волос.
Карамзин читал глухим, немного осипшим голосом, с каким-то строгим, озабоченным выражением. Казалось, тут же на столе перед ним лежат вороха старинных летописей и грамот, и он роется в них, стараясь представить как можно вернее картину событий. Иногда он приостанавливался, откидывался назад и, перебирая слабой рукой листы своей рукописи, устремлял рассеянный взор куда-то в пространство. А затем снова принимался читать, и на впалых щеках его проступал легкий румянец скрытого одушевления.
Не было больше кабинета со шкафами, книгами и портретами по стенам. Повсюду распростерлось ровное поле, чернела вдали дубрава, где прятался со своим войском воевода Боброк, с гиканьем и визгом налетали татары, и молча рубились русские воины, защищая свою землю. Это не тогда, не давно — это сегодня, сейчас. Это был новый мир, но в нем было что-то страшно знакомое. Как будто вспоминалось что-то забытое — родное, милое, от чего занималось дыхание и к глазам подступали слезы.